Однажды кто-то сказал ему, что собрать двадцать восемь баночных ключей – это панковский способ обрести свободу. Ему было шестнадцать. Почти семнадцать. У него были длинные волосы, длинные клетчатые байковые рукава, длинная тяжелая цепь на драных джинсах. Когда-то черно-белые, а теперь грязно-серые, стоптанные рваные кеды, собравшие пыль и грязь кривых окраинных улочек его города, где он бессмысленно шлялся целыми днями с гитарой за спиной. Еще у него было такое место в городе, где он любил оставаться один. Наверное, он любил одиночество, потому что в – реальной – жизни были друзья. Такие же – с точки зрения отдельных взрослых, да и всего их серого скучного мира – придурки, бездельники и раздолбаи. Но друзья. Личности. И просто хорошие люди. И была любимая девушка. Девочка. Ей было пятнадцать. Иногда ему казалось, что ее любовь – такая сильная, такая настоящая, что ее можно увидеть, услышать, ощутить ее вкус и вдохнуть, как дым сигареты. Она любила, когда он играл ей на гитаре песни – свои и чужие. Ее мама не разрешала ей встречаться с ним, и от этого он был ей еще дороже. В ней ведь тоже был непобедимый дух подросткового протеста – они были так похожи, и все же совершенно разные. Однажды вечером они пришли к его «одинокому месту» - под мостом у заброшенной бани - вдвоем. Он доверял. Впустил ее в свою душу. Они пили баночное пиво. Он отломил ключи у своей и ее банок и повесил на свою цепь. -Зачем? – удивилась она. -Так надо, солнц. Нужно двадцать восемь. Ключи от свободы...
Как-то он шел домой из технаря, откуда его грозились выгнать уже несколько месяцев. Шел, пиная кедами жестяную банку. Ключ... решил оторвать. Третий. Дома мама взяла постирать его джинсы и вытряхнула оттуда пачку сигарет. Начались вопросы. Вопросы были и раньше, но пока он хоть вяло, но отмазывался. Теперь же он выглянул из своей комнаты и резко сказал: -Да, я курю. И буду курить, пока хочу. Мама молча бросила джинсы в стиральную машину. Он понял, что совершил первый шаг к свободе.
После девятого ключа он напился. Один. Сидя под мостом, глядя на полоску вечернего неба между землей и мостом... Пил портвейн, мешая с водкой. И напился. Побродил по городу. Вечерело. Уснул на лавочке в парке. Утром, стоя под душем уже дома, он вспомнил, что вчера должен был позвонить своей девочке, потом пойти гулять. Но забыл. А она, наверное, вчера звонила ему, переживала... Родители ведь не знали, где он. Никто не знал... -Ну и пофиг. – Решил он.
Пятнадцать ключей тихо позвякивали на цепи. Он шел из технаря. Только что высказал куратору все, что думал. Вслух мысли протеста против Системы звучали намного более бледно и вяло, чем он предполагал, но все равно он наговорил слишком много лишнего. Не знал, чего ждать – отчисления, выговора или ничего. Отчислить могли и за несданные еще с весны предметы. Хотя было пофиг. Играть на гитаре, писать песни ему было интереснее, чем учиться.
Восемнадцать... Включил в своей комнате Гражданскую оборону. «Русское поле экспериментов». Под эту песню всегда хотелось лечь на пол лицом вниз, думать о самом страшном, что есть на свете, и о том, чего нет, и тушить сигареты о свои руки. Но сейчас было кое-что другое. Он достал из кармана спичечный коробок, набитый планом, штуку «беломора», забил. Сел, как всегда, на пол, прислонившись спиной к прохладной стене. Густое облако дыма окутало его. Он курил и раньше, но не дома, не при родителях. Как в тумане увидел он их лица. Мать побледнела и заплакала, отец рывком поднял его с пола, схватив за воротник рубашки, и ударил кулаком по лицу. Это было серьезно. Отец никогда не был его. Но ему было пофиг. Он не удивился бы, если бы отец бросил его на пол и начал пинать ногами в домашних тапках. Но отец не стал. Они ушли, оставив его одного.
Домой идти не хотелось. Вторая ночь на улице. Он бродил по улицам, как раньше, засунув руки в карманы, с сигаретой во рту, его джинсы и красная клетчатая рубашка стали совсем грязными, как и он сам. До самой ночи, пока сентябрьский холод не становился невыносимым, он сидел под мостом. Ни о чем не думалось. Он не вспоминал ни друзей – совсем забил на них – ни родителей, ни свою девочку, свое маленькое Солнышко.
Он встретил ее еще через два дня... Она шла из школы. Он, грязный, как бомж, сидел на горячих трубах, где по вечерам нюхали клей местные гопники. Он совсем забыл, что она ходит домой мимо этих труб. Забыл...хотя раньше волновался, что к ней может пристать местная гопота, встречал ее, когда мог. Увидев его, она... Она просто закрыла лицо руками, и заплакала. Подошла, но как-то несмело, словно испугавшись, а может, ей просто было противно обнять и поцеловать его, грязного и вонючего. Она спрашивала, что случилось, куда он пропал. А он привычным жестом руки накручивал на ладонь свою цепь, на которой было уже двадцать пять ключей, и чувствовал полнейшее равнодушие к той, что так недавно вызывала в нем невыразимый словами вихрь чувств, той, от чьего голоса и улыбки за спиной вырастали крылья, и писались песни, и мир расцветал всеми красками... Он послал ее, просто и без лишних слов. Зачем они? Зачем она? Зачем все? Она начала бы упрекать его в том, что он стал другим... Невнимательным, равнодушным... А он ненавидел, когда ему указывали, каким быть и как жить. Он же был свободен...почти свободен...
Сжимая в грязной ладони последний, двадцать восьмой ключ, он стоял на крыше своего бывшего дома. Внизу, под теплым сентябрьским солнцем, играли и веселились дети, но с высоты десятого этажа они казались маленькими и далекими. |