Литературный Клуб Привет, Гость!   ЛикБез, или просто полезные советы - навигация, персоналии, грамотность   Метасообщество Библиотека // Объявления  
Логин:   Пароль:   
— Входить автоматически; — Отключить проверку по IP; — Спрятаться
Древние говорили с осторожностью, так как опасались, что не смогут выполнить сказанное
Конфуций
Валентин Катарсин   / Романы
Всадник над лесом
Вольно, как в сказке, излагаю факты и горюю сквозь смех. Мой аллегорический облачный "Всадник над лесом" двигается не сам, но гонимый ветром времени. Само письмо - метафорично, построено на аллегориях, запутано фантасмагориями, вперемежку с сермяжной реальностью. Иносказания исходят не столько из стремления зашифровать подлинное, обмануть вчерашних цензоров(их не обманешь),сколько из моего свойства художнического мышления. Я бы и сейчас так написал - сказочно-реально, нарочито эклектично по стилю, как-то неумело. В романе нет признаков времени, но любому художнику при всех стараниях, труднее скрыть свой век, чем его обнаружить. И всё же - это роман не о политике, а о любви.
ПРЕВРАЩЕНИЕ "ДЕКАМЕРОНА"
Купив билет до станции Бологое, никому неведомый писатель Георгий Катарсин поглядел на циферблат: вокзальные часы ничего не показывали - у них не было ни стрелок, ни механизма.
Он спустился в привокзальный туалет, после чего казалось: везде пахло хлоркой. В зале ожидания увидел длинную очередь. Точнее хвост. Далее очередь делала мёртвую петлю и уходила в бесконечность.
- За чем стоим? - спросил он у бабки в красном берете с помпоном, в короткой серой юбке-плиссе и кирзовых сапогах.
- "Декамерон" читали? Один секс!
- Фрагментарно.
- Вставай сзаду. Прочтёшь целементарно.
- Странно. На вокзале и "Декамерон"? - удивился никому неведомый писатель, пристраиваясь за бабкой.
- Где ж ещё? На вокзале в самый раз, ёс-стос! - бабка звучно сплюнула, показав золотую фиксу. - Тут, я тебе скажу, чего тока нет...
Стоял он долго, посматривая на свои часы, нервничая, боясь опоздать на поезд. Через минут двадцать всем стало ясно, что стоять бесполезно: редкий товар иссяк. Бабка подняла шум, почему не предупредили заранее, грозилась жаловаться, размахивала берестяной кошёлкой. И тут же переметнулась в другую бесконечную очередь за пирожками с ливером.
- Вам непгеменно хочется иметь эту книгу? - услышал Катарсин вкрадчивый, делано картавый голос. Обернулся. Перед ним стоял пожилой дядя, худущий, в соломенном канотье, прихваченном резинкой под подбородком. Левый глаз закрыт чёрным очком на тесёмке. Рыжая китайская бородёнка. Губы трубочкой. Самым удивительным на его лице был рыжий ус. Не усы, как у всех людей, а один ус, тщательно завитый на конце в колечко.
- Редкая, знаете, книга, - сказал Катарсин.
- Могу уступить экземплягчик с радостью, - сказал одноусый и одноглазый.
В слове "экземплярчик" вместо "р" произнёс "г", в слове "с радостью" картавости не было.
- Сколько? - поинтересовался Катарсин, глядя на свёрток из фирменной бумаги в руках одноусого.
- Четыре. И пятак сверху.
- Всего?
- Всего
- Даю рубль сверху, - Катарсин подал пятёрку.
- Только пятак.
- Нет пятачка. Берите целковый.
- Ф-е-е-е-е! За кого вы меня принимаете. Давайте книгу назад, - заупрямился одноусый. Пришлось у него же разменять рубль на мелочь и вручить точно пятачок.
- Адьё! - одноглазый изысканно щёлкнул каблуками парусиновых туфель, оттянул вверх канотье - резинка со щелчком вернула головной убор на место.
Держа под мышкой свёрток с книгой и довольный удачей, Катарсин, как мог проворней, потрусил к платформам, придерживая свободной рукой прыгающий за спиной рюкзак.
Едва он вбежал в тамбур, вагон вздрогнул и плавно пошёл.
Место оказалось у окна. Катарсин закинул рюкзак на сетчатую полку. Сел. Отдышался. Рядом читал газету прапорщик. Впереди розовел бритый улыбчивый затылок. Хотелось немедленно посмотреть купленную книгу, но Катарсин решил оттянуть удовольствие, сходив покурить в нерабочий тамбур.
Поезд медленно и как бы задумчиво миновал пыльные пакгаузы, грязные склады, кирпичное депо, вагон плавно качался, подрагивая на стрелках, поскрипывая перед дальней дорогой.
Войдя в тамбур, Катарсин с изумлением увидел, что Одноусый с бабкой в красном берете уже были здесь и играли в "орлянку".
- Здравствуйте, - произнес он, растерявшись от неожиданной встречи.
- Привет! - не глядя, ответила бабка, метнув в воздух пятачок.
- "Орел", - загадал одноусый. Монета, упав, запрыгала на железном в рубчиках полу и укатилась в глубокую щель.
- А-а-а-а, фиг с ней, - махнула бабка кошёлкой и, цокнув, лихо сплюнула.
- Как вы успели? Я бегом бежал и чуть не опоздал, - спросил Катарсин, закуривая.
- Бегом никуда и никогда не успеешь, - изрёк одноусый. - Чтобы успеть, нужно остановиться. Тогда всё, что вы хотите догнать, сделав круг, само догонит вас.
- Не совсем понял мысль.
- А чё понимать, - встряла бабка, - чем быстрей, тем медленней. Дураку ясно!
- Простите, раз уж мы с вами попутчики, с кем имею честь? - поинтересовался Катарсин.
- Чего имеешь? - бабка приложила к уху ладонь рупором. За ухом у неё держалась папироска.
- Честь.
- Что за зверь? А-а-а-а, честь. Ну, честь ясно. Невинность, честность, дурость. Так бы и лопотал. Ты, значит, честный?
- Полагаю.
- Честный и без билета?
- Напрасно вы так, - Катарсин уверенно полез в карман кожаной куртки - билета не было. Не оказалось его и в других карманах.
- Во! "Честь имею"! - возликовала бабка.
- Сестга шутит, друг мой, - улыбнулся одноусый и, по-военному сдвинув каблуки, кивнул головой, представился: - Бенедикт Катеринович. Бывший офицер беспроволочной связи. Ветеган труда и отдыха!
Не успел Катарсин и рта раскрыть, как бабка, тоже щёлкнув каблуками кирзовых сапог и поднеся ладонь к берету, произнесла:
- Евдокия Савельевна. Внучка дворовой фрейлины!
- О, не удивляйтесь, друг мой, - поспешил всё разъяснить одноусый и одноглазый. - Дело в том, что матушка наша, прости её, Господи, Катерина Ипатьевна, как-то стганно увеличивала численность населения без всякого участия мужчин. Не смейтесь, друг мой, это явление не столь редкое, как кажется. 26 детей родила в одиночку.
- 29, - поправила бабка.
- Да, да 29, и все, так сказать, от бесплотного святого духа. И потому отчество давали материнское. Ввиду чего я - Катериныч. Вот только у сестрицы моей Дуси Святой дух имел плоть. Да и то, Господи, прости ея, матушка наша не упоминала, как его звали. Рассказывают: думала она думала и надумала дать дочке отчество соседа - сапожника Савелия. Чинил он частенько матушке - Господи, прости ея, - башмаки и прочие штуки. Так и стала эта особа Евдокией Савельевной.
- Можно запросто - Дуся, - бабка кокетливо сделала реверанс, довольно высоко оттянув юбку-плиссе.
- Ну что ж, а я Катарсин Георгий Филиппович.
- Гоша, значит, - сказала Дуся.
- Можно и так.
Тут откатилась тяжелая дверь, в тамбур вошел лязг буферов и мужчина в шортах и бараньей папахе с лампасом. В руках три бутылки пива, четвёртая - торчит в кармане шортов.
Дуся неуловимым воровским движением украла четвёртую бутылку, мигом спрятала её в кошелку. Вытянувшись, отдала честь.
- К пустой голове, бабуля, руку не прикладывают. Не положено по уставу, - заметил с улыбкой мужчина в папахе.
- Так точно! - с визгом рявкнула Дуся. Оглушённая баранья папаха скрылась за дверью.
Дуся зубами открыла пробку. Сделав несколько глотков, подала Катарсину:
- Пей, Гоша.
- Ловко вы, - смутился Катарсин. Трое, поочередно прикладываясь, опустошили бутылку, и Дуся швырнула её в урну.
- Вы, вероятно, с Севера? - спросил Бенедикт.
- Почему?
- Дураку ясно, - встряла Дуся, - видать, человек неплохой. А южане быстро портятся. Ты, Гоша, точно с Севера.
- Впгочем, кажется мне, что чем люди лучше, тем хуже для них, - заявил Бенедикт.- Скажете: нелогично. О, друг мой, если бы в мире правила логика, я бы тотчас ушёл в женский монастырь. Вот вам пагадоксик, - он указал на сестру, - особа кошмарно влюбчивая, клянусь связью! Влюбилась в красавца-тенора. По телику лицезрела. "Такому, - говорит, - всё бы отдала...". - Хотя, между нами, не ведаю, что она может отдать?
- Ну ты, паста Гоя, - обиделась Дуся.
- Тихо, тихо. Итак, идём мы позавчера за морошкой...
- За клюквой, - поправила сестра.
- Пусть клюквой. И встречаем на дороге хлыща-тенора, этого красавца с мыльной этикетки. Подкатывает к Евдокии, целует ручку. "Сударыня, - говорит сладчайшим тенором, - вы мне очень нравитесь. Пойдёмте в ближайшие кусты, пофилософствуем на разные сюжеты...". - И что, вы думаете, ему отвечает готовая всё отдать? Не знаете? "Вали, - говорит, - отселе. У меня таких философов, как блох на собаке!". - Где логика, друг мой?
Катарсин, улыбаясь, огладил бороду.
- У тебя, Гоша, борода-то настоящая? - полюбопытствовала Дуся, прикуривая свою папироску.
- А что, непохоже?
- Сейчас, ёс-стос, всё ненастоящее. На днях в Филармонии была. В буфете одна фря, ну, я тебе скажу: бюст - во! И ниже спины - аэростат. Тоже как бы интересуюсь, мол, настоящий ли товар? "А как же, всё натуральное", - отвечает фря. И мужик ейный заступается с гонором. - "У моей все товары высшего сортимента". Ладно, думаю. Достала из-за голенища шило сапожное и - тык ей в грудь. "Ш-ш-ш-ш", - и воздух, как из мяча баскетбольного. Нет ни фига, ёс-стос! Я еще ниже спины - тык - и там "Ш-ш-ш-ш", - бутафор один. Ровно палка стала. Мужик ейный тоже, видать, прыщ надувной, как увидел эту доску, сразу смылся в гардероб...
- Озорница, - пояснил Бенедикт Катеринович. - В мать покойную, прости её, Господи! Тоже озорница была. 26 раз замуж выходила.
- 29.
- Ну, не всё равно. Вечером завод, утром - развод. Не матушка, прости Господи, а Нарвские ворота. Но гуманитарная была женщина. Весьма. Языками владела в совершенстве.
- Не только, - вставила Дуся. - А вязала как. У ей и язык, и руки золотые. А слух какой? Всё что хошь слышала.
- Абсолютез, клянусь связью!
- Бенедикт Катериныч, извините великодушно, почему вы носите один ус?
- Чтобы выделиться. Ни на кого не походить. Что мой внутренний мир уникален - сие сразу не поймешь. А уникальный ус всем виден. Как генеральские погоны. Кстати, если бы я был генералом, носил бы один погон. Или один сапог, другой ботинок. Здорово? Или одну брючину до колена, другую до пят. Обожаю ассиметрию.
- Не по тем ли соображениям у вас и повязка на одном глазу?
- Угадали, - Бенедикт опустил чёрное очко - там сиял совершенно здоровый серый глаз. - А когда, друг мой, мы будем в Бологом?
- В половине пятого, - Катарсин глянул на часы.
- О, как опрометчиво молвлено, клянусь связью. Ко всякому утверждению необходимо присовокупить: "быть может", "вероятно", "очевидно", "кажется". Мудрость, думается нам, в неопределённости.
- Спорная мысль.
- Все спорно, если спорить охота. В деревню едете отдохнуть и поработать?
- Верно, - удивился Катарсин. - Как говорят мудрые россияне: без труда не выудишь рыбку из пруда.
- О, как вы чудовищно неправы, Георгий! Самый мудрый народ - племя Бунди-Ор! Эти мудрецы с утра до вечера лежат под пальмами и созерцают океанские волны. Клянусь беспроволочной связью, самое продуктивное - созерцать. Когда есть продукты... Кто вы такой не спрашиваю. Вероятно, занимаетесь утопиями. Приближением всемирного благоденствия.
- Мир дармовых пряников и обилия бульдозеров - не утопия. Утопия - мир, населённый Иисусами.
- Пгевосходно молвлено! Вы, очевидно, женаты?
- Из чего вы заключили?
- Не женясь, философом не станешь. Скажи, Дуся?
- Дураку ясно. Своя баба у всякого должна иметься. Чужая - вино, своя - закуска. Сочиняешь-то, Гоша, шариковой али вечкой?
- Карандашом, - опять изумился Катарсин знанию, чем он занимается.
- Позвольте презент, друг мой! - Бенедикт достал из-за спины авторучку. - Золотое перо. Именная. Желаю творческих взлётов!
Катарсин принял дар. Рассмотрел. На золочёном колпачке было выгравировано: "Егорушке от Е.М."
- Благодарю. А кто это "Е.М."?
- Скоро сам узнаешь, - пояснила Дуся и, приподняв подол юбки, стала, ёрзая, подтягивать трусики. Странно, но у неё были молодые красивые ноги, и вообще теперь она выглядела не бабкой, а женщиной средних лет. Даже просматривалось что-то девчоночье в её конопатом, вздорном лице.
Катарсин смущенно отвернулся. Бенедикт сильно шлёпнул сестру по спине:
- Укройся, сексуалка!
- Чё ты дерёшься. Сильный, да? Руки распустил, гибик...
- Кто-кто?
- Гибик - вот кто. Ещё вдаришь, я тебе по шнифту так вдарю, - Дуся, сложив два пальца рогаткой, поднесла их к глазам Бенедикта.
- Полно вам, друзья, - замирающе сказал Катарсин. Но друзья уже, забыв о ссоре, обнимались. Бенедикт вытянутыми в трубочку губами нежно целовал ручку сестры.
- Кажись, к Тосно подъезжаем, - Катарсин протёр запотевшее стекло ладонью.
- К Чудово, - пояснила Дуся. И вдруг, что-то увидев за стеклом двери, крикнула: - Атасс! Левизор!
Странные попутчики мигом юркнули в другой вагон.
- Ваши билеты? - обратился пожилой ревизор с железнодорожной сумкой в руке к растерявшемуся Катарсину.
Никому неведомый писатель покраснел. Сделал вид, будто ищет несуществующий билет, и неожиданно нашёл его в том же кармане, где он должен быть. "Чёрт знает что такое" - изумился он в который раз...
Вернувшись на своё место, он долго размышлял - что бы это всё значило? Кто такие его странные попутчики? Не сон ли это? И авторучка с гравировкой "Егорушке от Е.М.". Егорушкой его никто не называл, кроме матери в далёком детстве. Все звали Егором, Гошей, Жорой, Георгием...
За окном мелькали столбы, куски синего неба, деревья. Прапорщик, откинув голову на сиденье, спал. Улыбающийся затылок похрапывал. Рядом хлопотали с обедом двое молодожёнов, внимательные друг к другу, как старички.
Катарсин, вспомнив о "Декамероне", поднялся, достал свёрток, развернул и, ничего не понимая, прочёл заглавие: "Положение крестьян Месопотамии в третьем веке до нашей эры". Открыв корочку, прочёл ещё удивительнее: "Нилат С.И. - краткая биография". Тут же в титуле записка на бумаге в клеточку "Почтенный, сие вам пригодиться в работе"...
Непонятная книга пахла хлоркой.

АНГЕЛЫ В КАСКАХ
Шёл 1650 год.
Победа за победой потрясали славную империю. Золотой век, неизбежность наступления которого предрекали передовые мыслители всех времён и народов, был на подходе.
В день великого праздника Вербной Пятницы площадь Резеды организованно ликовала. Гроза врагов Чистой Веры, вдохновитель и организатор побед над варварами и альбигойцами Большого Раскола, основатель ордена Гончих Псов, глава светской и духовной власти, генералиссимус и диктатор Великий Регул Седрик Нилат стоял на высокой трибуне, сложенной из розового армянского туфа, освещая своим присутствием торжество.
Сзади Нилата темнела фигура дебила из личной охраны, существа по виду и интеллекту скорее обезьянообразного, нежели человекообразного, знавшего несколько слов типа "вперёд", "водка", "кулак". Существо держало руки в карманах чёрного плаща, сжимая две рукояти кольтов. Другие карманы были переполнены гранатами, бомбами, на ремне, под плащом, висели семь клинков, три дротика и маузер.
Впрочем, точно ли это был Великий Регул или один из его многочисленных двойников, никто толком не знал. Но как бы там ни было - он стоял в окружении клира сподвижников, щурясь, взирал на людскую массу, которую и в буллах и в энцикликах именовал народом, а в глубине души презирал, побаивался и называл "быдлом" или "навозом".
"Быдло", как фарш из мясорубки, выдавливалось из арки, распахнутой на площадь, и медленно текло внизу под трибуной. Массы гегемона, с обожанием глядя на Великого Регула, тысячеусто кричали: "Слава Ему!", несли штандарты с изображением Учителя, знамена с эмблемой свободы в виде скрещенных топора и гусиного пера. На бамбуковых палках они держали над головой макеты и муляжи своих корпораций и выпускаемой продукции: воздушные колбасы и сыры, надувные караваи, кренделя, туши коров, книги, маски, фрукты, бумажные гирлянды цветов и диковинных птиц.
В толще народа медленно и как бы сами собой двигались фуры с помостами, на которых обнажённые монашки монастыря имени Святого Максима строили сложные пирамиды, посылая клиру и Великому Регулу воздушные поцелуи.
Затем, под трубные звуки каталонских трембит, на трибуну стали вбегать карлики и карлицы, одетые в одежды малых детей с бантами на кудрявых париках и вручали каждому сподвижнику Великого Регула по букетику резеды, а самому Седрику Нилату надели на голову Золотой нимб и преподнесли райскую птицу в золотой клетке.
Стоя в три шеренги на главной башне Чёрного замка, хор молодых кастратов запел "Славься во веки веков, Благостный...".
Седрик Нилат, с ледяным непроницаемым лицом иезуита, был облачён, несмотря на теплую погоду, в стёганый вамс защитного цвета, в неизменную парусиновую фуражку с бархатным шишаком, в чёрные гали с лайковыми леями, заправленные в чёрные фетровые бурки, отороченные блошиным мехом.
Он морщил прыщавый ассирийский нос, покусывал рыжий подпал прокуренных усов, и был несколько раздражён обилием портретов Учителя и его истинных учеников, из которых единственно истинным считал самого себя.
Справа от него, как всегда, стоял Куратор ордена Гончих Псов Лабер, в чёрных очках, с ватой в ушах, в кожаном длинном плаще и кожаной шляпе. Слева - идеолог Чистой Веры фильтратор Сусельгнус, тоже в чёрных очках и заткнутыми ушами. Длинный нос его постоянно по-крысиному двигался, принюхиваясь к атмосфере феерии.
Празднество длилось уже более часа. Спрятанный в бойнице Черного замка Главный Кричальщик империи с рупором в руках, изрядно подохрип. Сам Седрик Нилат подустал и проголодался на свежем воздухе. Сподвижникам не терпелось снять напряжение рюмкой-другой кахетинского.
Но вот наступило время апофеоза. Над площадью показался огромный, сияющий серебром и перламутром шар в форме груши. Под ним, на золоченых манильских канатах, плавно парил еще более огромный портрет Нилата, выполненный из апсидной мозаики. Портрет поддерживала дюжина взрослых ангелов в медных касках и розовых туниках.
Колокольный благовест, хоры, звуки палисандровых фаготов, кимвал и барабанов одновременно, придавили и вознесли всю площадь. Это было великолепно и непередаваемо. Всех охватило состояние блаженства, близкое к нирване. Казалось, сейчас должно произойти нечто вроде второго Сотворения мира или конца Света. Но, слава Богу, ни того, ни другого не произошло. Только Великий Регул достал носовой платок (у него был насморк) и, звучно сморкнувшись, швырнул на растерзание тянущей руки толпы, и сопливый платок был тотчас разодран в клочья на бесценные сувениры.
И тут случилась досадная накладка. Даже две. Во-первых, кое-кто стал замечать, что на боку сияющего воздушного шара, в дате 1650 - цифра шесть оказалась кверх ногами, так что получалось, будто празднество переместилось на триста лет вперед. Во-вторых, откуда ни возьмись, над площадью Резеды появилась стая тощих ворон. По непонятным причинам эта стая окружила воздушный шар с портретом, стала нападать на него, подняв страшный гвалт и карк. Ангелы в медных касках, вытянув из туник пистолеты, принялись палить по птицам.
В толпе и в рядах армейских легионов произошло замешательство. От угодившей в оболочку шара пистолетной пули, он стал худеть и морщиться на глазах. Невозмутимый Нилат делал вид, что ничего не замечает. Сподвижники растерянно и хмуро перешептывались, покашливая в резеду. Лабер нервно махал кожаной перчаткой Координатору феерии, давая знаки немедленно убрать шар и стаю ворон. В парке Святой Клары, где тайно был укрыт корпус гвардейских бомбардиров, ни к селу ни к городу начали палить мортиры. Спустивший воздух шар, наконец упал, накрыв собой и раздавив тяжёлым портретом массу гегемона...
Словом, апофеоз был подпорчен, и сколько впоследствии полетело виноватых и невиноватых голов, толком не отразили ни летописи, ни списки Центрального Архива имени Фридриха Собакина...

УОЛДЕНСКИЙ ОТШЕЛЬНИК
От станции Бологое, Георгий Катарсин ещё пересел на поезд, идущий в сторону Валдая. Потом долго ехал на автобусе. Наконец вышел, спросил дорогу на Каменку.
Каждое лето, а чаще осень, он выезжал с палаткой в разные направления. На этот раз ему посоветовали непременно выбраться в Каменку - уж больно расхваливали места и сказочное озерцо с ласковым названием Глыбочек.
Прошагав версты три, он увидел пастуха с посохом вместо кнута. Пастух, как бы забыв о стаде, сидел на кочке возле дороги и так углубился в курение, словно дегустировал дым или исследовал его движение.
- Далеко ли до Каменки? - спросил Катарсин.
Пастух ответил сразу. Сделал глубокую затяжку, пустил дым между колен, оглядел бородача.
- Ежели в думу погрузиться - недалече...
- Благодарю, - произнёс Катарсин, вскинув повыше рюкзак, пошёл дальше.
Ответ пастуха показался занятным. Действительно, многое влияет на скорость движения - дождь, встречный или попутный ветер, гололедица, жара, туман, состояние души. А тут новый фактор "ежели погрузиться в думу". Может, и жизнь быстро пролетит - "ежели погрузиться"?
По писательской привычке подвергать анализу всё, что для других ничего не значит, Катарсин, вышагивая, стал размышлять, как незамысловаты, мудры, а главное, не длинны, нужные, вечные слова. "Дом, труд, хлеб, добро, зло, мать, кровь, земля, жизнь, смерть...". И сотни других - почти все в один-два слога.
А многосложные типа "обороноспособность", может, и вовсе не нужны? И потому всегда сокращаются или заменяются народом на короткие.
В позапрошлую осень, живя в новгородских лесах, Катарсин познакомился с местным полуграмотным стариком Серафимом, словарь которого был ограничен такими простыми словами, что казался крайне бедным. Но если бы Серафим сам понимал, скажем, теорию относительности или механизм генетического кода, то ясно объяснил бы их суть своим словарём, да так, что понял бы ребёнок...
Погружённый в думу о языке, Катарсин и верно скоро заметил крыши изб, сползающей с горы деревеньки. Поднявшись в гору, запыхался под тяжестью рюкзака. Да уж, быть лошадью и философом невозможно...
Небольшая деревенька Каменка, с каковым названием деревень на Руси великое множество, встретила нашего писателя обилием тощих собак и тучных свиней, что дремали под каждым деревом прямо на большаке. У магазина сидел на крылечке мужик, державший на коленях поросёнка, как гармонь. В магазине было пусто. Продавщица, уронив голову на конторские счёты, дремала под жужжание мух. Катарсин поздоровался. Купил на первое время буханку хлеба, две бутылки яблочного вина. Спросил - как добраться до Глыбочка.
Далее дорога оказалась истинно российской: разгромленной копытами стад и гусеницами тракторов. Он осилил ещё версты три, свернул, как указывали, по тропинке налево и через полчаса достиг цели. Лесное озерцо, окружённое густым смешанным лесом, и вправду было сказочно хорошо. Таинственное, чистое, видимо, глубокое.
Тщательно обследовав берега, Катарсин нашёл место сухое и, главное, скрытое. Неторопясь приступил к славному, долгожданному делу: поставил палатку, из кольев ольшаника срубил стол, скамьи и вырыл яму - холодильник для съестных припасов. Повесил на сучок дешёвенький, самый дрянной в мире приёмник "Альпинист". Иногороднего шума в лесу Георгий не любил. Но так - время сверить, узнать число или в бессонницу что-нибудь послушать.
Он развел костёр - сушин вокруг было в избытке - и начал жить, как Уолденский отшельник, принципам которого, кроме отвращения к табаку, чаю и более крепким напиткам, собирался непременно следовать. И обязательно дописать давненько начатую повесть - дома это не удавалось...
Лето кончалось. Стоял тихий тёплый вечер. Ещё лес разговаривал птицами. Отжило комарьё, его сменили клещи, давая понять, что это не городской парк.
В безветрии, сами по себе опадали листья деревьев. Один - сел на плечо. Катарсин вспомнил любимого им Торо: "... ко мне на плечо уселся воробей, и я почувствовал в этом более высокое отличие, чем любые эполеты".
"Господи, как хорошо" - благословенно думал отшельник, усталый от праведных трудов, но счастливый. Попивая яблочное винцо и поздравляя самого себя с новосельем, Катарсин теперь вспомнил смешных, странных попутчиков: Дусю и Бенедикта Катериныча. Старушка-девочка в красном берете с помпоном, одноусый и одноглазый резонёр, пожилой пижон и фокусник... А превращение "Декамерона" в чёрт знает что? А ручка с золотым пером? "Смешные и милые чудаки... как дети..." - подумал Катарсин, наслаждаясь тишиной, одиночеством и волей.
БРЕДЫ ЧЁРНОГО ЗАМКА
Тихая звёздная ночь. Огромный город уснул, и, казалось, уснул Чёрный замок с тёмными силуэтами готических шпилей на фоне Млечного пути.
Но Чёрный замок не спал. Именно ночью имел привычку работать Великий Регул. И за глухо зашторенными окнами бодрствовал весь его многочисленный аппарат: референты, квазиглоты, гумозники, синклиторы, лонжисты и курьеры всех степеней.
Вся эта шваль коротала ночь по-разному: пили чёрный кофе, играли в шашки, листали зарубежные журналы, тискали секретарш, придрёмывали, но все поглядывали на телефоны, в ожидании вызова, приказа, справки.
Клевреты рангом повыше - министры, главы отделов, педеральные советники, гроссмейстеры - хотя и спали в своих покоях с законными и незаконными супругами, но телефоны стояли у их изголовий, а одежды были разложены в таком порядке, чтобы одеться без промедления.
Сам Нилат, расстегнув крючок стёганного вамса, в домашних фланелевых шароварах и высоких, до зеркального блеска начищенных, сапогах сидел за огромным, словно бильярдным столом и вычитывал вёрстку однотомника своей биографии. Как всякое сверхответственное политическое сочинение, трактат о жизни и деяниях Великого Регула был написан не одним автором (гореть, так всей кодлой), а группой высших магистров философии и объективной Истории. И Нилат ощущал это по разнородной стилистике глав.
Настольная лампа фиолетового цвета смутно обозначала мрачную обстановку: стены, обитые листовым железом, сварную железную дверь, выкрашенную под "птичий глаз", железный сейф, несколько высоких железных кресел, чугунный диван, обшитый бордовой бязью. На стене, кроме портрета его кумира Иоанна Гневного, которому Нилат подражал, а кое в чём и превзошёл, еще висела железная метла, подаренная Великому Регулу народом, а точнее корпорацией ломовых биндюжников. "Выметай еретиков на свалку истории" - было выгравировано на никелированной ручке метлы.
На его рабочем столе, кроме фиолетовой лампы и стальной жирандоли с тремя стеариновыми свечами, стояли четыре телефона: два черных, белый и вишнёвого цвета, коробка тибетского табака, трубка, ромбетка с цветными карандашами, начатая бутылка кахетинского.
Горела лампа, горели свечи. В замке, случалось, перегорали пробки. К тому же Нилат терпеть не мог яркого света, панически боялся солнца и частенько работал только при свечах.
Держа в руке толстый чёрно-красный карандаш, он внимательно вычитывал вёрстку. Обладая некоторым умом, он вычитывал не с целью найти что-нибудь умаляющее его величие. Внимание было направлено, главным образом, на толкование высокоучёными магистрами роли Учителя в деле становления империи Чистой Веры.
В глубине души Нилат ужасно завидовал Учителю и презирал его вместе с верными учениками, которых истребил почти всех до одного. Презирал и завидовал посмертно. Считал их вместе с Учителем либералами, тухлыми интеллигентами, выскочками. Своих же сподвижников, заменивших уничтоженных, Нилат в глаза и за глаза называл "ублюдками", "дураками", "ничтожествами", "лизоблюдами", что, впрочем, соответствовало истине.
Листая страницы, он в изобилии ставил на полях и где попало красные плюсы, чёрные кресты, птички, вопросительные и восклицательные знаки, замечания типа - "стиль дерьмо", "слог извозчиков", "олухи", ибо кроме всего прочего считал себя великим стилистом и выдающимся литератором. Иногда херил целые страницы или размашисто указывал: "В сортир!".
Нилат долго рассматривал в лупу фотомонтаж, где он сидит рядом с невзрачным, маленьким Учителем на лавочке. Учитель действительно был небольшого роста, но не выше его вырос и сам Великий Регул. Однако фотомастер сильно переусердствовал: Нилат вышел настолько неправдоподобно крупным, что красный грифель начертал: "Я не Гулливер. Убавить".
Затем, с тем же тщанием, долго изучал свой снимок в молодые годы. Ретушер, подобно искусному граверу, остриём тончайшей иглы подчеркнул каждый волосок на голове, каждую усинку под носом, к тому же набасмил брови и ресницы, так что Нилат походил на кинокрасавца.
Неожиданно озадачила его страшная фраза. "По указанию покойного Учителя, величайший зодчий земного шара и вселенной Седрик Нилат лично возглавил строительство Нового Вавилона...".
Неторопливо набив трубку табаком и чиркнув зажигалкой с музыкой, Нилат перечитал фразу. Он, конечно, заметил нелепость насчет "зодчего вселенной" и натяжку "лично возглавил". Но раздражала основная мысль, будто возведение Нового Вавилона он начал не по собственной инициативе, а по указке Учителя.
Красный грифель проехал по этой мысли с таким нажимом, что сломался. Взял новый карандаш и перечеркнул ещё раз. Лицо его было неподвижно, непроницаемо, глаза в напряжённом прищуре, словно превозмогал внутреннюю боль. Этой болью являлся постоянный страх, физически сжимавший грудь.
Затхлые запахи камфары, табачного дыма и гуталина стояли в кабинете. В тёмных углах таились призраки, страшные тени ползли по стенам. Нилат поднялся, зашагал по мягкому ковру то, вдруг резко оборачиваясь, то, остановившись, косил в сторону, прислушивался. С кухни доносились пилящие звуки верного и единственного слуги Автандила.
Пошагав, Нилат набрал номер телефона главы ордена Гончих Псов Лабера:
- Присмотрись к составителям моей биографии, - приказал он.
- Понял, мама, - ответил Лабер, и в трубку будто пахнуло винным перегаром.
Только троим позволял Нилат называть себя так интимно: покойной жене, Лаберу и личному повару Автандилу.
Главу ордена Гончих Псов Великий Регул презирал более остальных. Это был полнейший идиот, развратник, пьяница, садист и кокетка. Но у него в руках находилась мощная армия отпетых головорезов, тайных осведомителей, и за это Лаберу прощались многие шалости: гаремы, пьянство, разврат. "Опять нализался, ублюдок..." - подумал Нилат. Голова его мелко затряслась, и с ней было невозможно совладать.
Белая тень метнулась к стене. Нилат пригнулся, сморщился от страха. Козёл с оранжевыми глазами сидел в углу и приговаривал: "Мел едят в субботу, мел едят в субботу...".
Схватив со стола жирандоль, Нилат запустил ею в призрака. С грохотом разлетелись по полу свечи. Осознание жалкого вздора и бессилие охватило его. Он всхлипнул, противно оскалясь, и наделал в штаны. Последнее время Великий Регул стал непроизвольно испражняться под себя, и личный медик предписал ему носить под кальсонами резервуар из тонкой резины.
В кабинет, шаркая тапочками, вошёл преданный слуга и нянька Автандил.
- Что случилось, мама?
Тяжело дыша, Нилат вытер пот со лба, подтянул мокрые шаровары. Автандил достал пузырёк с настойкой мяты, заставил господина выпить две столовые ложки. Затем поднял жирандоль, замёл в савок свечные осколки.
Успокоившись и переодевшись, Нилат уселся за стол, раскурил трубку, и будто впервые обратил внимание на заглавие книги. "Нилат С.И. Краткий биографический обзор". Это показалось слишком обыденно. Он зачеркнул надпись, начертав сверху: "Жизнь и Деяния".
... Жизнь будущего сатрапа складывалась несладко. Всегда пьяный отец хотел научить мальчика сапожному делу, но несмотря на все усилия, вплоть до побоев, ремесло сыну не давалось. Тогда отец отдал Седрика в иезуитский Ешибот имени Святого Реваза.
И здесь познал маленький Седрик побои и издевательства. Он ни с кем не дружил, держался особняком, был физически слаб, жаден, завистлив, втайне считая себя способнее и умнее всех. К тому же он скрытно осведомлял наставников о проказах однокашников, за что его крепко валтузили, при этом Седрик не кричал, не молил прекратить "тёмную", а сносил побои молча, и, словно на зло обидчикам, сильно портил воздух, за что получил кличку "Вонючка".
Седрик Нилат рано познал сладость тайной мести, которой тешился впоследствии всю жизнь. Однажды, после очередной "тёмной", он отомстил обидчикам, принеся в класс лепёшку лаваша, заранее начинив её крысиным ядом. Однокашники, как и следовало ожидать, отняли лепешку, разделив съели и через несколько часов умерли в лазарете от острейшего отравления.
В другой раз, после того как сверстники выпороли его за фискальство, Седрик рано утром подлил всем в чернильницы серной кислоты. Мстил он и наставникам. Когда ментор древней латыни поставил, казалось, незаслуженную оценку, мальчик незаметным образом сунул ему в портфель ядовитого каракурта. Ужаленный регент-ментор в ту же ночь отдал Богу душу.
Пытливость и любознательность, свойственная всем детям, проявлялись у маленького иезуита тоже своеобразно. Он, например, любил наблюдать, как мучается кошка, брошенная в бочку с керосином, ставил опыты, отрубая собакам хвосты. Как-то ощипал до гола живую курицу, выколол ей глаза отцовским шилом и выпустил во двор, ожидая что произойдёт. Несчастная к вечеру подохла, а пьяный отец чуть не до смерти выпорол Седрика розгами. Вообще били его часто и нещадно, и с каждой поркой он всё более озлоблялся на весь род людской.
Учился Нилат прескверно, соображал туго и долго, хотя память у него была отличной. Науки точные ему не давались вовсе, всякая задача, где надо было подумать, вгоняла в тупик. Из класса в класс перебирался со скрипом благодаря доносительству и слезам матери.
За год окончания ешибота, в руки Седрика попалась запрещенная книжка Святого Максима "Движение Чистой Веры". Основу учения составляла та странная идея, что если все, кто ничего не имеет, перебьёт тех, кто хоть что-то имеет, то на земле воцарится благоденствие и рай.
Нельзя сказать, что семья Седрика ничего не имела: отец содержал сапожную мастерскую, мать хлопотала с козами, свиньями, виноградником.
Прочитав несколько страниц книги, юный иезуит посетил тайную сходку, где произносились пламенные речи. Речей он не понимал, однако понравилось ему отношение чистоверцев к новичку: Седрика не били, не унижали, не смеялись над ним, а наоборот, несмотря на юный возраст, называли на "вы", поили чаем с белыми сухарями, здоровались за руку и вскоре дали первое серьёзное поручение - взорвать женскую баню, когда там по расписанию будет мыться жена и дочь градоначальника.
Седрик взорвал. Потом поджёг больницу для инвалидов Магистратуры. Ограбил лавку местного ростовщика. Его зачислили в фалангу подрывников, выдали кинжал, присвоили кличку "Кабачок". Конечно, не ахти какая кличка, но все же благозвучней, чем "Вонючка".
Поняв, что путь священнослужителя не его путь, Нилат оставил ненавистный ешибот. Через месяц за усердие его наградили именной саблей. Дальше - больше. Всегда коварные, жестокие операции "Кабачка" - выдвинули молодого Нилата в число главарей.
Не веря ни в чёрта, ни в Бога, ни в какую идею, искусно прикидываясь истовым сторонником Чистой Веры, принимая во всех решениях позицию Учителя, Нилат железной поступью шёл к цели - сделаться самым главным. Наслышанный о нём Непогрешимый Гроссмейстер, как-то вызвал его к себе. Оглядел, похлопал по плечу, спросил:
- Убьёшь ли ты ближнего ради всеобщего блага?
- Хоть отца родного, фац! - не задумываясь, ответил Нилат...
Гроссмейстер остался доволен и послал молодого подрывника мутить воду в Южных провинциях, не ведая, что через несколько лет тот уничтожит и самого Гроссмейстера, и половину народа империи - ради всеобщего блага...
Час его пробил, когда скончался Учитель. Силой фанатической энергии, гибкого интеллекта и личных достоинств, Учитель доказал, что у гения и ложное может быть правдивым. Но когда он внезапно скончался - ложное стало ложным. Соратники, которым в тени его ума жилось спокойно - растерялись. Началась грызня, амбиции, споры.
И тут, всегда стоящий на запятках исторической кареты, Седрик Нилат как-то незаметно, тихой сапой перебрался на место кучера, взяв в руки кнут и вожжи. Продолжавшие дебаты за лидерство соратники Учителя, один за другим полетели на обочину и кончили свои жизни: кто на виселице, кто на колу, кто на костре. Для подавления всякой мысли и борьбы с мнимой опасностью изнутри империи, Нилат учредил орден Гончих Псов, во главе которого поставил тупого Лабера, подвизавшегося до того в мелких минеторах и внештатных стукачах. Некоторые объективные успехи, главным образом, в выплавке чугуна, победа в войне с варварами, бредовые сочинения о Вере, никем и ничем неограниченная власть - превратили убожество в божество. Именем Нилата были названы десятки городов и весей, гильдий, корпораций. Его портреты, как иконы, висели в каждом доме, с его именем начинался и кончался всякий день, им были наполнены мистерии, литургии, ученые трактаты, буквари.
В таких условиях свихнулся бы и здоровый рассудок. Обожествление больной заурядности привело к её полной деградации. Вызванный для обследования больного, известный психиатр Бехтар, со свойственным ему прямодушием, имел неосторожность поставить диагноз мании зинтробухии, преследования и шизоидальной паранойи, за что Бехтар через три дня был раздавлен колесами автомобиля Педельного Сыска.
В год описываемый, а именно 1650, Нилат уже представлял собой жалкое зрелище ещё живого, но готового к набальзамированию трупа. Паралич разбил его правую руку, тряслась голова, кошмары бессониц мучили Великого Регула, но Лабер, которого уже тайком метили на место Диктатора, был ещё крепкой дубиной. И костры днём и ночью продолжали пылать по всей империи...
Часы показывали пять утра, когда Нилат кончил трудовую ночь. Спрятал в стол вёрстку. Выпил полбакала кахетинского. Решил выкурить последнюю трубку. Чиркнул зажигалкой - вслед за огнём, изнутри полилась тоненькая мелодия его любимой песенки: "Я могилу милой искал...". Много лет назад он сгоряча ухлопал из маузера свою любимую жену, инсценировал впоследствии убийство как самоубийство. Жену он любил, и золочёную урну с её прахом держал у себя в спальне под кроватью. И эта песенка всегда до слёз трогала душу тирана. В день своего 70-летия из тысяч подарков, присланных ему народом, Великий Регул взял себе лишь эту зажигалку с трогательной мелодией...
Покуривая, он подошёл к окну, отодвинул тяжёлую портьеру. Уже светало, чирикали воробьи.
В саду замка под кустом жимолости сидел старичок в байковом берете. Он сидел на пустом ящике из-под турецкого мыла, покуривая ментоловую сигаретку. У ног его, на развернутой газете, покоилась початая бутылочка перцовой водки, гранёный стаканчик и надкусанный солёный огурец.
Старичок покуривал в философской задумчивости и глядел, глядел в неведомую даль сквозь кусты и всяческие рукотворные преграды...
Нилат долго наблюдал за ним, удивляясь - откуда в столь ранний час, в крепко охраняемом саду зАмка, взялся этот старец в байковом берете.
СМАЛЬТА ПЕРВАЯ
Вот оно жизнетворное светило! Ближайшая звезда дневная! В остудный час рассветного тумана, в том распадке леса, где в озерко впадает ручей, медленно и огромно является из воды шар огненный, раскалённый до красна, словно простывший за ночь.
На него ещё можно минуту-две смотреть. Потом ослепительной сваркой оно зальёт космические окрестности и горошинку - Землю...
Всё вымылось перед его явлением, но не вытерлось. И просыхает, и ждет. В движении чаек, мошек, пара над водой - ленца, невыспанность. Радужно сверкает папоротник, провисли сырые сети паутин. В граммофончике сыроежки, цвета мокрой редиски - полрюмочки чистейшей влаги. И мысли чистые, ясные. Я один. Никто не мешает мне быть самим собой и делать что хочешь. Никуда не надо спешить.
Иду босиком к воде, щекотно покалывает пятки песок отмели. Округло закачалась отраженная осока и сигары камышей... Впереди вольный день: костёр, чай, грибы, работа над окончанием повести. А на солнце уже нельзя смотреть... Но что это? За ольшаником в рябой белостволице березняка, темнело неподвижное изваяние лося. Он смотрел на меня, я - на него. Оба замерли, ожидая, кто первый уйдёт. Лось уступил. И, спокойно развернувшись, пошёл, пошёл, врезая грудь в кустарник, гордо неся тяжёлые рога, боясь их пролить...
Такую первую запись в толстой тетрадке для заметок сделал отшельник озера Глыбочек Георгий Катарсин. Он называл эти маленькие и покрупнее записи смальтами, надеясь когда-нибудь сложить из них мозаичную картину. Стёклышек накопилось много, а "когда-нибудь" оставалось все меньше и меньше...
КРЕДИТ ПОРТИТ ОТНОШЕНИЯ
Едва старший корректор издательства естественных наук Лука Щепколётов вернулся из римских терм домой и собрался выпить бутылочного пивка, купленного по дороге, как в гости явился сосед по лестнице, академик всемирной философии Сысой Абелович Тубеншляк.
Слыша доносившийся из прихожей голос незваного гостя, Лука Маркович Щепколётов хотел убрать со стола две бутылки пива. Но не убрал. Хотя каноном Ордена по четвергам запрещалось употреблять всякие хмельные напитки и курить взатяжку, сосед, несмотря на учёность и высокие знания, всё же был свой человек, можно сказать, добрый приятель. Чего ж бояться?
Лука Маркович Щепколётов, тихий, низенького роста, лысый и ушастый, искренне верил в то, во что все верили. Идея Чистой Веры казалась ему действительно чистой, гуманной и передовой. Золотой век, в котором все сделаются равными и свободными, когда исчезнут презренные деньги, а высшим благом империи станет благо каждого человека - разве не великая цель? И если, порой, одолевали сомнения относительно средств достижения этой прекрасной цели, он объяснял сомнения своей малой осведомленностью в вопросах большой политики или тем постулатом, что великие цели требуют великих жертв.
Лука Маркович состоял членом Ордена, аккуратно платил взносы, посещал сборища, никогда не выступал на них, активно подписывался на имперские и провинциальные займы, портрет Великого Регула висел над его рабочим столом.
И всё же к обрядовой стороне дела он относился без должного внимания: не соблюдал постов, не молился напоказ, мог выпить пивка и покурить взатяжку в дни, когда это строго запрещалось.
Сосед же его Сысой Абелович Тубеншляк - виднейший философ, издавший свыше трёхсот научных трактатов о величии Чистой Веры, муж весьма благородный, но из тех, скажем, что убеждение об округлости земли тотчас переменит, если появится указание считать её квадратной - придавал форме первостепенное значение. В пятьдесят лет он совершил обряд обрезания, принудив к этому и троих взрослых сыновей, каждую субботу молился в храме, носил на груди медальон с волосами из бороды Святого Максима, по четвергам не пил ничего, кроме клюквенного киселя, не курил вовсе, а в високосные годы не употреблял сырых яиц. Словом, чтил форму Сысой Абелович Тубеншляк.
Собственно, он и заглядывал к соседу Луке ради формы, точнее ради лицезрения форм фигуры его жены, конструируя которую, Господь в некоторых местах перестарался.
Супружница Луки Марковича, Софья Львовна, была не красавицей, то и дело кротко опускала густые чёрные ресницы, как бы стесняясь своей выдающейся телесности. Но именно это сочетание стеснительной кротости и грубых форм, особенно возбуждало недавно овдовевшего академика всемирной философии.
- А-а-а-а, фра Сысой Абелович! Добрый день! - приветствовал Лука Маркович соседа, почтительно предваряя имя приставкой "фра", что среди чистоверцев означало "брат мой". - Проходите, пожалуйста, будьте как дома. Садитесь, садитесь... "Должок, наверное, припёр" - подумалось Луке Марковичу: в этот день, в четверг, философ обещал вернуть двести гульденов, взятых четыре месяца назад.
- Вы никак из ванной, фра Лука?
- Из римских терм. Ванной не признаю, извините уж. Это жена моя любит полоскаться в фаянсовой лохани. А мне любезней веничек, сухой парок, чтоб эдак кости разопрели...
Философа аж в пот вогнало, едва он представил Софью Львовну в фаянсовой лохани.
- Как здоровьице, фра Сысой Абелович?
- Да только и сил - часы завести.
- Ну уж... Вы ещё орешек крепкий, куда там.
- Видимость одна, фра Лука. А где же супруга ваша? - Сысой почесал ногтем лоб. Лобешник у него был в пол-лица, выпуклый, ровный, блестящий, как у пупса. Так и хотелось костяшкой пальца извлечь из него звук.
- Пироги печёт, фра Сысой Абелович. Пивка не желаете?
- Как можно, фра Лука? Четверг. Святой закон.
- Мы не на людях. А закон внутри нас. Не так ли, фра Сысой Абелович?
- Нет уж, - философ сделал крестное знамение безымянным пальцем, - упаси нас от лукавого и укрепи в Вере истинной.
- Как говорил один великий персидский мудрец: "Имеющий в кармане мускус, молчит об этом...".
- Ну, батенька, нашли кого цитировать. Персы! Варварское племя. Дикие нравы. Они яйца в сыром виде трескают. Полезней вспомнить колоритное изречение Фридриха Собакина: "В большом деле нет мелочей - спичка способна спалить до тла мощный лесной массив".
- Знаете, фра Сысой Абелович, я не видел людей более истинной веры, чем была моя бабка покойная. В Семилетней войне, помните, когда город осадили белые альбигойцы, семья наша страшно голодала. Так вот бабушка тайком - заметьте тайком - отдавала свою порцию хлебушка внуку, то бишь мне. Спросят её: "Ты ела, бабушка?". "Ела, ела, я сыта" - соврёт. Потом от истощения слегла, продолжая отдавать мне тайком хлеб, и сознательно, бесшумно вернулась в Царство Божие. Вот она Вера!
- Бабка ваша не довод. Верую, так чего ж скрывать. За Веру - говорю я вам, фра Лука - за Веру и на костёр шагну с радостью величайшей. Вы разве не шагнёте?
- Придётся, так тоже шагну. Правда, без радости.
- А я с восторгом. И когда уж очень жаркий огонь охватит члены мои, крикну: "Слава Ему, созидателю и вдохновителю всех побед наших невиданных!".
- Тут впору успеть "мама" крикнуть.
- Если б, фра Лука, не знал я вас досконально, подумал бы - еретик передо мной, ей-богу. Эдаким образом и не долго угодить в дом, что имеет только вход. А если умопостигнуть...
Докончить мысль философу помешала, вошедшая в кабинет Софья Львовна, державшая в руках деревянный поднос с горячим пирогом.
- Отведай, Сысой Абелович. Пока горяченький, - предложила она, ставя поднос на стол. - Вы с капустой любите?
- Обожаю, - Сысой покосился на её крутое бедро. Подумал: "И за что такой мощный клад достался этому лысому сморчку?".
- Ах, ласточка, сегодня в греческой лавке видел твою мечту - пальто из бегемотовой кожи. Шик! На муслиновой подкладке. С пояском и отворотом, - сказал Лука Маркович. - Но, - он потёр тремя пальцами, - двести колов. Увы.
"Я б за такую ласточку три бегемотовых манто отдал" - подумал Сысой, продолжая коситься на бедро.
- Ешьте на здоровье. Не буду мешать вашим учёным беседам.
- Посидели бы с нами, любезная Софья Львовна, - Сысой вскочил, предлагая свой стул и не сводя глаз со всех её холмов.
- Извините, пойду на кухню. В духовке ещё пирог с малиной зреет...
Философ облизнулся. Сел на место.
- Всегда, фра Лука, восхищаюсь вашей супружницей. Колоритная женщина. И кротка ровно ангел, и хозяйка отменная. Редкий замес, ей-богу.
- Да уж - не обижаюсь. Тут повезло, - Лука Маркович откусил пирога, запил пивком. - Ваша покойная тоже была женщина что надо... Простите, я на секундочку, - он услышал телефонный звонок. Вышел.
Насчет "что надо", корректор сильно польстил соседу. У того покойная была тощая, как щепка, и нравом ведьма. Сысой ненавидел её, боялся и утешался тем, что истинному философу пристало иметь такую змею.
Пока Лука Маркович разговаривал с кем-то по телефону, Сысой Тубеншляк вынул носовой платок, обтёр горлышко бутылки и воровато похлебал пива. Формы горбоносой еврейки стояли в глазах. И терзала зависть.
- Прошу прощения, фра Сысой Абелович. Звонили из издательства. Ну, а что нового там у вас в науках естественных направлений? Говорят, умные головы отыскали какие-то наследственные вещества?
- Отыскали.
- И будто в этих веществах, как бы это сказать помягче, спрессованы будущие существа?
- Почти так.
- А вот, слышал я, Денис Плешивый утверждал, что все ваши вещества есть идеализм и мистическая парабола. Я полагаю, фра Сысой Абелович, время и опыт рассудит.
- Конечно, конечно. Опыт - величайшая сила движения физических тел и мыслительных явлений. Но пока эти мистики балуются опытами, Денис Плешивый, говорят, скрестил арбуз с картофелем. И получился невиданный доселе плод.
- Невидимый, фра, невидимый. Пока никто его не видел. Мы свои люди, и скажу вам честно - мне всё это кажется шарлатанством.
- Тише, тише, - шепнул Сысой, оглядываясь. - Ну ладно. Спасибо за пироги. Софья Львовна что-то не жалует нас своим присутствием. Пойду. Много важной работы. Да, чуть не забыл - принёс должок. Как обещал. Только уж не взыщите, фра Лука, сейчас отдам половину. Остальное, как Бог даст...
Академик всемирной философии был не совсем из тех, из кого выбить долг в силах лишь судебное постановление, однако, и он отдавал деньги со скрипом, с напоминаниями, да не враз всю сумму.
А Лука Маркович был крайне щепетилен и принципиален в вопросах кредита, ненавидел тех, кто или забывает о долге, или без уговора, взяв крупно, возвращает частями.
- Извините, фра Сысой, но я уж лучше подожду, когда вы скопите полную сумму займа. В таких делах люблю точность слова, - заявил Лука Маркович с твердостью, какой не ожидал сосед от мягкого, деликатного корректора.
- Ну как хотите, - философу стало стыдновато. Он покраснел, сощурил взгляд, будто смотрел на яркий огонь. - Экому бесчестному человеку в долг дали. В другой раз поостерегитесь...
- Ладно вам, Сысой Абелович. Погорячился. Отдадите, как деньжата будут.
- Чего уж. Выговорили за дело. Поднимаю руки в гору.
- Полно, полно. Опустите.
"Ну, погоди, червяк поганый, устрою я тебе "точность слова", тля плюгавая" - думал философ, двигаясь в прихожую. И ушел, забыв приложиться, по обыкновению, к пухлой ручке Софьи Львовны...

СОНЛИВЫЕ БЕЛКИ УХОДЯТ В ПЕЩЕРЫ
Живя в домах, мы защищены дверями не только от воров, главным образом, от друзей и знакомых. В лесу у костра, дверей нет и нарушить покой, явиться в гости может всякий.
Таким оказался бывший попик местного прихода, уволенный, как говорили, за взятки и пьянку, человек неопрятный, тщедушный, с настороженным взглядом, как у репинского "Мужичка из робких", с лицом, совершенно заросшим густой флорой, в которой, должно быть, водилась и фауна.
Ничего плохого этот "бывший" не делает: придёт, сидит молча, шарит глазами - нет ли сетей или других браконьерских орудий. И не знаешь, как освободиться от его инспекции. Катарсин в таких случаях прибегал к маленькой хитрости - сразу собирался в лес, и когда попик вынужденно уходил, возвращался работать. Неприятный человек. Если говорит о ком, то все у него воры, жульё, греховодники несусветные, а это уже верный признак дрянной души.
Отдельные люди - всегда полпреды нации, профессии, даже своей внешности. Не так уж смешно, если по рыжему судят о рыжих, по моряку - обо всех моряках, влюбившись в итальянку - влюбляются в Италию. Наблюдая попика и понимая, что везде и во всём есть исключения, Катарсин невольно начинал дурно думать о всех церковнослужителях. И о том - почему в школе, невзлюбив учителя химии, питал отвращение к химической науке.
В это утро попик явился рано, когда Катарсин занимался повестью. При появлении гостя, он некоторое время продолжал писать, прикрывая страничку ладонью, как это делают работники сберкассы, заполняя книжку.
- Письмо пишите? Или о природе? - Сморщил нос, глаза как семечки.
- Так, разное...
Попик просидел еще минут десять. Сидит и сидит.
Неприятное ощущение. Катарсин, слава Богу, встал рано и успел кое-что. Кончил главку, устал. Человек рывка, его всегда удивляло или вызывало недоверие, когда слушал, как иные писатели работают по восемь-десять часов в сутки. Нет, столько ему просто не высидеть. Вот с кисточкой - тут другое дело.
Перетянув папку с рукописью резинкой, Катарсин спрятал её в палатку, сделал вид, что собирается в лес, время и на самом деле передохнуть, развеяться. Он взял полиэтиленовый мешочек, подвесил к ремню кинжал в чехле, проверил в карманах курево и спички. Над входом в палатку повесил заготовленную из картона табличку с надписью:
БУДЬ КАК ДОМА, ПУТНИК.
Я ТЕБЕ ВЕРЮ.
Он и в городе, уходя с собакой или в магазин, не запирал дверь, а вешал на ручку нечто похожее, что изумляло соседей по лестнице, которых, несмотря на крепкие запоры, то и дело обкрадывали.
"А что здесь брать? Бумажник - в кармане. Палатку? Рюкзак? Рукопись - единственная ценность, но что она для вора - ничто".
Попик поплёлся по тропинке к деревне, а Катарсин - вдоль озера.
Он прошел метров сто и услышал голоса. На середине Глыбочка - двое в лодке. Присмотревшись, он не поверил глазам, узнал своих странных попутчиков. Каким образом они здесь очутились? Что за чертовское преследование?
Дуся стояла в лодке с удочкой, накручивая катушку, Бенедикт, шлёпая вёслами, кричал: "Не качай лодку, крыса!", но сестра качалась, дёргала удочкой, лодка сильно накренилась, рыбачка бултыхнулась в воду. Она мгновенно всплыла, фыркая, забила руками, цепляясь за борт. Бенедикт, ругаясь, выволок её, сам чуть не упав за борт.
- Вам помочь? - крикнул Катарсин.
- Гоша, родной, я в воду упала, - жалобно заголосила Дуся. Брат, оглянувшись, стал быстро грести к берегу и вот уже врезал нос лодки в камыши.
- Пгиветствую вас, Георгий! - с присущим ему пафосом воскликнул Бенедикт. - Позвольте обсушиться матросам?
- Доброе утро.
С Дуси текло в десять ручьёв. Она тотчас принялась стягивать мокрые одежды. Катарсин отвернулся. Опять поразила её фигура молодой девушки. Сколько ей лет?
- Иди в кусты, гризетка бесстыдная! - крикнул на неё Бенедикт.
- Потеряй стыд - будешь пьян и сыт.
- Граф, пгошу вас, дайте этой сексуалке несвежую простынь.
Дуся, поймав из рук Катарсина простынь, скрылась в кустах ольшаника.
- Катериныч, как вы здесь оказались?
- Вопгосы, вопгосы! Кто первым придумал раздувать сапогом самовар? Не знаете? Я тоже.
Катарсин ещё в поезде заметил: Бенедикт имел привычку нарушать связь разговора внезапным вопросом или замечанием на другую тему.
- Ой, я золотую серёжку потеряла, - подала голос из кустов Дуся
- Заткнись, швабра! У тебя её никогда не было, - Бенедикт сердито снял канотье, ударом кулака выровнял горбатое днище. - Щука у неё, видите ли, села на крюк. Заметалась, как баба на тамбовском майдане. Перепады сыпучего и наливного груза, друг мой, опрокидывали и мощные суда. А что наша фелюга? Удивляюсь, как мы оба не пошли на дно. Убей меня гром!
- Я бы щуку и вытащила, ёс-стос. Сам вёслами зашлёпал, - Дуся вышла из кустов. Она была великолепна в белой тоге. Развесив отжатые одежды вокруг костра, села напротив Катарсина, положив босую ногу на ногу.
- Укрой чресла, сабля!
- Шкалик бы лукнула для обогрева. И есть хочется, точно из гостей пришла, - Дуся прикрылась. - Гоша, дай сигаретку.
- Шкалик ей, видите ли, - Бенедикт завёл руку за спину, словно собираясь что-то достать, и достал кулак, сложенный в фигу. Но, глянув на дрожащие губы сестры и мокрые патлы волос, зашёлся от смеха. Смеялся он тонким свистом, какой издаёт низко пролетающая утка.
- Вы здесь где-нибудь живёте? - тоже не сдержав улыбки, спросил Катарсин.
- Молвлено весьма точно. Мы живём где-нибудь. О, клянусь связью, вы собрались за грибами.
- Да, собрался. И все-таки, кто вы такие? Нет, правда, скажите, Катериныч?
- Экселенц хочет правды. Зачем? Правда не Венера Милосская и даже не Венера Мидицейская, но учебник акушерства. Впрочем, в вечной игре понятий, кто сильнее человек или обстоятельства - я скоро дам вам фору. Эдакую форку. Эдакий маленький гандикапчик...
- Простите, я ничего не понимаю.
- И не надо. К тому же, нереализованная любовь к "А" непгеменно переносится на "Б".
- Это верно, - встряла Дуся. - Бабы они такие: тополь любят, а замуж выходят за столб телеграфный. Да и мужики, ёс-стос, рябину обнимают, а о берёзке думают.
- Бигаво, сестра! - теперь Бенедикт, заведя руку за спину, выудил оттуда бутылку "Токайского" и полосатую с зубчатой спинкой севрюгу. - Пгошу, медам. Для сугрева.
- Как это вы делаете? - Катарсин аж привстал и заглянул за спину Бенедикта, ничего не увидев там, кроме хлястика на пуговках.
- Бойтесь, мой друг, людей маленького роста! Не от слонов, но от микробов зло мира. И погубить его могут блохи с циркулем под мышкой, - ни к селу ни к городу изрёк Бенедикт. - Дуся, опусти занавес. Ты не в кабаре Занзибара. Открой бутыль. А вы, почтенный, расчлените эту селёдку.
- Бесовская сила в вас, Катериныч! - воскликнул Катарсин, доставая из чехла кинжал.
- Кстати о бесе, - Бенедикт ударил по руке Дусю, хотевшую открыть вино зубами. - Художники так и не поняли его образ. Рога, копыта, страшная рожа. О нет, бесы нормальные люди. А бывают прекрасны, как ангелы.
Дуся всё же зубами открыв пробку, разлила вино по кружкам.
- Какой у вас пгевосходный кинжал. Дайте-ка, пожалуйста. О, китайская работа! А знак! Сие - Эмблема Великого Предела. Дуся, переверни свои шмотки, а то сгорят. Сия эмблема, вот эти два головастика - есть неразрывная взаимосвязь света и тьмы, добра и зла, любви и ненависти. И всего, что противоположно. В этих чёрном и белом головастиках, двух вечных стихий, все философии мира, все религии мира.
- Где ж движение?
- Внутри головастиков, внутри стихий. Впгочем, вино налито.
- За что выпьем? - спросила Дуся.
- За долгожительство, секрет которого покой, чистота и канон! - произнес Бенедикт.
Трое привстали, при этом у Дуси отвалилась пола тоги. Сдвинули кружки. Вино оказалось необычайно вкусным, холодным, севрюга холодного копчения таяла во рту.
- Катериныч, а вы что же не пьёте?
- Добровольно терять разум? Ф-е-е-е-е!
Бенедикт прочёл маленькую лекцию о том, что алкоголь наглядно демонстрирует какой длинный путь эволюции прошёл человек. И чем больше он выпивает, тем глубже возвращается в прошлое, показывая кем он был когда-то: обезьяной, ящером, рыбой, амёбой...
- Ладно-ладно, пригублю малость, вернусь в эпоху бронзы... Так вы спрашиваете - где движение? Повторяю - внутри стихий. Хотя вообще я подозрительно отношусь к движению. Покой, чистота и канон - вот суть всего живого и неживого.
- Но "покоя нет" говорили мудрецы и поэты.
- Глупые мудрецы. А поэты? Вы заметили, милейший, как спокойна истинная поэзия. И как ходульна, нервна, криклива, утверждающая ложные истины. Я бы сказал, что по аффективности или спокойствию стихов сужу о здоровье их содержания. А вообще-то я метафизик, друг мой! Сестра, опусти простынь, ты не театр на Таганке... Я метафизик, милейший Георгий. Энтропия вселенной - досужий вымысел учёных бездельников. Материи некуда исчезнуть. Её количество в мироздании постоянно и неизменно. Бог - не кто-то, а что-то. Бог - равновесие материи и духа. Безнравственный поступок человека или срыв планеты с орбиты - потеря равновесия. Я понятно излагаю?
- Дураку ясно, - вмешалась Дуся, перетряхивая высохшую юбку. - Бог не фраер. Бог накажет.
- Корректно молвлено. Всё стремится уравновеситься. Едва на одном конце доски перевесило "нечто", как на другом появляется "антинечто". Весы. Слух обострён у слепых. Прытки бездари.
- Да кто ж всё выравнивает? Кто у весов-то стоит? - спросила Дуся. Бенедикт не ожидал такого подвоха. И тотчас замял тему:
- Друг мой, вы, кажется, собирались за грибами?
- Собирался. Но давайте допьём.
Опять стукнулись три кружки. Дуся, взяв просохшие одежды, попросила:
- Отвернитесь. Я оденусь.
Бенедикт сначала послушно закрыл лицо канотье, так что за полами лишь торчал завиток рыжего уса. Но тут же опомнился:
- Иди в кусты, акробатка. Марш! О, какая у вас превосходная вывеска! - обратил он внимание на табличку. - Так действительно не украдут. Доверять - нет иного способа сделать человека честным. Чтоб он стал выше - возвысь его. Пгевосходная табличка. Верный способ избежать преступлений - упразднить законодательства.
- Не наказывать за изнасилование? Или за убийство? - спросил Катарсин.
- Ненормальные люди - не в счёт. Почти все преступления совершаются в некотором затмении рассудка. Но те, что совершаются в рассудке здравом и неистребимы - намёк на упразднение закона. Не раб породил кнут, а кнут - раба. Вы полагаете, что если сегодня отменить наказание за убийство, то завтра увеличится число убийств? Абсурд, друг мой! Всех убийц надо не в тюрьму сажать, но лечить.
- Ну, я готова, - Дуся вышла из кустов. От кирзы голенищ шёл парок.
- Куда ты готова?
- За грибами.
- Правда, пойдёмте втроем. Я знаю хорошие места, - предложил Катарсин.
- Ф-е-е-е-е! Запомните, друг мой: в Эрмитаж, к любимой и в лес - нужно ходить в одиночку. Подтверди, сестра.
- Дураку ясно, ёс-стос! Баба не бутылка на троих.
- Какая пошлятина. Вся в матушку... Мы пойдём врозь, профессор. Спрячьте остатки севрюги. До встречи. Сонливые белки уходят в пещеры...
- Друзья, вы забыли про лодку. И удочка.
- Они твои, Гошенька, - Дуся кокетливо состроила безбровые глазки и послала воздушный поцелуй... - Как ты на моего покойного походишь.
- Люди несравнимы, сестра. "Бог леса не ровнял" - говаривал мой знакомый алгебраист.
- Где ж он такой умный?
- Сгорел на переборке овощей.
- Я, Гошенька, знаешь, как людей узнаю? У хороших с самого утра хорошее настроение. Вот ты хороший. Нервный только.
- Нервный от слова "неровно". Пошли, пошли, сестра. Сонливые белки уходят в пещеры...
СМАЛЬТА ВТОРАЯ
Тихо. На воде ни морщинки, ни оспинки. Поплавок не уезжает под воду... Когда не клюёт, хорошо думается. И я задумываюсь.
Эйнштейн сказал как-то, что Вселенная безгранична, но конечна. Попробуй представить эту игру слов. Если отрезок окружности прямая, значит не окружность...
Тогда вспыхивает представимый, по-человечески теплый образ:
Вселенная - эта такая матрешка, у которой нет самой маленькой и самой большой...
НОЧЬ АСМОДЕЯ
Текла ночь, мерцало небо. Если бы Великий Регул раздвинул тяжёлые портьеры окна, он бы увидел звёзды, величие которых усмиряет гордыню. Ведь они все те же самые мерцали и при фараонах Египта, императорах древнего Рима, они были всегда, и всегда будут, даже когда наша планета распадётся на кванты.
А где вы всесильные, богоподобные карлики?
Однако, пОлно утопий. Вид звёздного неба усмиряет смиренных, полотно мастера потрясает способных потрясаться, и от хорошей книги делаются чуть-чуть получше хорошие люди...
Нилат никогда не видел звёзд, а если бы и увидел, они не заняли бы его угрюмый ум.
В кабинете Диктатора было душно, давили полумрак и тишина склепа. Он устал. Мозг его, годами не знавший перемен в приложении сил, переключений от дьявольских занятий к житейской игре - разрушился. Походив по мрачному кабинету, он заглянул в узкую светлую щель двери, ведущей на кухню и в покои верного слуги. Жизнерадостный Автандил играл сам с собой в кеш-беш, что-то тарахтя в вислые усы. Нечто вроде зависти калеки к здоровому шевельнулось в тесной душе Диктатора.
Он снова сел к рабочему столу и погрузился в работу всевышнего судьи, непререкаемого цензора, работу нелепую, комическую, если бы ее результаты не имели трагических последствий.
Из кипы бумаг на столе, он выудил фотокопию своего портрета во весь рост, написанного придворным адмирал-живописцем Абалдуевым. Сразу возмутили скверно начищенные сапоги, непонятной и подозрительно тёмной показалась тень за спиной. Пыхнув трубкой, вывел в верхнем правом углу: "Начистить сапоги. Убрать тень...".
Распечатал письмо арестованного гофмаршала. Нилат давно на него имел зуб: умён, любимец гвардии, теоретик. После фразы "глубоко уверен, нувориш, Вы не знаете, какие беззакония творятся в империи", бросил чтение, вывел сбоку: "Знаю". И поставил жирный красный крест - гофмаршал был обречён.
За письмом достал брошюру "Размножение и уход за служебными собаками". Нарисованная на обложке морда ризеншнауцера, напоминала физиономию Сусельгнуса. Это позабавило. "Переиздать", не раскрывая брошюры, начертал над собачьей мордой.
Развернув газету "За ратный труд", ознакомился с помеченным птичкой выступлением генерала-баллиста. Подсчитал, сколько раз повторялось имя Нилат. Всего четыре. Размашисто указал - "Разжаловать в ефрейторы".
Затем просмотрел сводку приговорённых к повешению. Почему-то вычеркнул фамилию под номером 879. Над донесением о строительстве памятника самому себе, нервно набросил - "Ускорить".
Памятник строился недалеко от столицы, на месте снесённого древнего города. Монумент представлял собой гигантский колосс высотой 317 метров из напряжённого железобетона, обшитого листовой нержавеющей сталью.
Колосс возводили третий год. Работа кипела день и ночь в три смены, но, несмотря на спешку, фигура идола вознеслась лишь до пояса. По проекту, внутри колосса планировались лифты, обширные помещения. Так в сапогах предполагалось разместить залы музея подарков Диктатору, в животе - ресторан на 412 мест, в голове - библиотеку из произведений Нилата, в руках - совещательные и биллиардные комнаты, бары, лектории. Но Великому Регулу все эти выдумки не понравились. Он приказал формовать идола целиковым, без полостей, дав лишь тайное распоряжение, в фуражке оставить камеру, в которой, по окончании строительства, замуровать автора монумента...
В пятом часу утра Нилат вспомнил, что послезавтра должен состояться суд над группой медиков-заговорщиков. Позвонил Главному прокурору империи, приказав немедленно прибыть с обвинительной речью.
В ожидании прокурора, просмотрел проект строительства алюминиевого завода. Ничего не поняв, перечеркнул лист и, уронив усталую голову на руки, задремал...
Главный прокурор Аристарх Кишканский, разбуженный телефонным звонком, сильно перетрухнул. При помощи жены и домработницы оделся. Сунул в портфель толстую папку с Обвинительной речью, пару чистого белья, клизму и две таблетки крысиного яда... Выскочил во двор, где его ждала машина, и в дороге мучительно думал, как озаглавить обвинительную речь.
Кишканский любил своим сочинениям давать броские, острые названия, считая себя к тому же незаурядным литератором. Впрочем, так полагают все прокуроры в мире. "Смерть презренным негодяям" - пришло на ум. Но это походило на финальный призыв. "Злодеи в белых масках" - пожалуй, находка! Точно и образно. Попросил шофёра остановиться, вывел на титульном листе.
Если не считать ежедневных требований смертных казней за недоказанные деяния и изощрённую ложь в своих речах, Аристарх Кишканский был вовсе неплохим человеком. Он нежно любил вторую жену и молодую домработницу, мыл детей в ванне, разводил кактусы, делал дорогие подарки своей секретарше.
Всякий раз, едучи на приём к Великому Регулу, Аристарх испытывал жуткий, всерасслабляющий страх. Он заранее обдумывал что говорить, куда смотреть, подполировывал сапоги рукавом мундира, смотрелся в карманное зеркальце, вырывая волосы на носу и подкручивая мохнатые брови.
По глухим коридорам зАмка его вели с завязанными глазами, как, впрочем, всех, кроме Лабера, который сам завяжет кому угодно. У входа в кабинет, Кишканского заставили раздеться до гола, обыскали, вынув свечу от геморроя, заставили разинуть рот, опрыскали каким-то составом, пахнущим скипидаром и ладаном, напудрили, выдали халат, тапочки и папку с речью.
Когда Аристарх, розовый и напудренный, вошёл в кабинет, Великий Регул дремал. Приоткрылся один глаз, осмотрел, первым делом, кожаные тапочки вошедшего. Шевельнулись усы.
Главный обвинитель, не мигая, уставился в одну точку на стене, держа под мышкой речь, вытянулся грудью вперёд.
- Дождь будет, - тихо, как во сне, произнёс Нилат.
Аристарх не расслышал что будет, но согласился:
- Так точно, нувориш. - Он положил папку на самый край стола. Она упала. Хотел нагнуться и поднять, но Нилат остановил:
- Пусть там валяется. Своими словами доложи, в чём гвоздь обвинения.
- Гвоздь в том, нувориш, что подлые заговорщики хотели злодейски отравить вас парами ртути и испарениями оловянных соединений.
- Каким образом?
- Предварительно пропитав ядохимикатами портьеры и постельные принадлежности.
- Кто это должен был сделать?
- Адмирал-уборщик Фауст. Он подкуплен злодеями.
- Сознались?
- Как один.
- Это очень хорошо, - Нилат встал из-за стола, заходил по кабинету, крякая сапогами. Прокурор поворачивал за ним голову. "Какой он всё же маленький, плюгавый" - подумалось. Но он тут же прогнал недостойное наблюдение, стараясь ровней дышать. - Если наступить ящерице на хвост, она может убежать без хвоста, - изрёк Нилат, почесывая зад об угол стола.
- Так точно, нувориш.
- Не хвост ли ви поймали?
- Арестовано 797 человек, нувориш.
- Чем больше, тем ми спокойней будим спать, - Нилат приоткрыл штору окна. Уже рассветало. В сквере сидел старик в байковом берете, попивая винцо. - Так будет дождь? Или не будет?
- Вполне возможно, нувориш.
- Коленом чувствую, должен быть дождик. Давно не било дождя... Когда ви станете виступать - побольше эмоций. Мы дадим возможность снять весь процесс на киноплёнку. Для Истории. Чем это от вас воняет?
- ...
- Ай, мерзавцы. И халат короткий... Ви свободны. Заберите папку. "Какой идиот" - подумал Нилат, оставшись один. Он ещё поскрипывал сапогами. Прежде чем продолжать работу - ещё раз глянул в окно на старца в байковом берете. Понюхал портьеру.
Спать не хотелось. Он достал книгу Маленбрука "Коровий помёт как энергетическое топливо". Глупость названия и, надо полагать, содержания была слишком очевидной. Набрал номер телефона Маленбрука.
- О коровьем дерьме сам сочинил?
- Сам.
- Кретин.
- Блаженны нищие духом, - бабьим голосом оправдался Маленбрук.
"Блаженны" - Нилат опустил трубку, швырнул книгу в мусорную корзину.
Нищие духом, конечно, были удобны. Их легко держать в кулаке, устрашать придуманными врагами. А если не придуманными? Нилат не мог забыть день, когда белые альбигойцы внезапно напали на империю.
Будущий генералиссимус на известие о войне отреагировал так же, как реагировал на телесные побои в иезуитском ешиботе. Собравшиеся на Совет соратники, зажали носы платками. А Великий Регул выскочил из кабинета, держась за живот. Через час, сменив исподнее, вернулся. Руки его тряслись так, что не мог набить табаком трубку. Пришлось закурить папиросу. Соратники с ужасом смотрели на неузнаваемого жалкого диктатора.
А он панически думал: что делать. Лучшие полководцы были сожжены, в армии на десять лучников три арбалета, империя задавлена страхом. Впервые за долгие годы безраздельного правления ему в тот страшный час захотелось самому подчиниться кому-то сильному, умному, знающему, что предпринять. Но все сильные и умные уничтожены, и теперь он сидел перепуганный насмерть среди перепуганных ничтожеств.
- Какие будут предложения? - спросил, закрыв глаза ладонью.
Боже, какие глупости посыпались. Маленбрук предложил не объявлять народу о войне, так как альбигойцы сами по себе вскоре повернут назад.
Начались прения - повернут ли?
Каганец высказал мысль немедленно начать возводить с севера на юг империи оборонительный вал из гранита и базальта. Сусельгнус вместо вала предложил вырыть глубокий ров, заполнив его отравленной водой.
Начались толки. Вал или ров?
Ещё абсурдней высказывались идеи остальных стратегов. В былое время за такие идеи, Нилат выпорол бы всех розгами, но в тот грозный час было не до экзекуций.
- А не применить ли нам удушливый газ! - с жаром идиота воскликнул Лабер. При слове "газ"- Нилат опять убежал и прятался до вечера. Его охватил недуг, который впоследствии лучники метко называли "медвежьей болезнью".
Совет без него заседал с утра до вечера, без него миновал, самый трудный, первый период войны, без него, благодаря энергичным действиям фельдмаршала Скарабея, были одержаны первые победы, и только сообразив, что без его участия вообще, может быть, выиграна компания, Нилат взял себя в руки и начал давать указания, которые, слава богу, полководцы слушали, но не исполняли...
СМАЛЬТА ТРЕТЬЯ
Счастье... Может быть, оно борьба, выигрыш, удача, любовь, избежание беды, понимание тебя другим. Может быть...
Но вот я сижу у костра, солнце опускается за гребень леса, озеро остекленело, тихо, и мне - частичке окружающего - беспричинно светло на душе, радостно, хорошо. Хотя ничего радостного не произошло, не сыскалось, не привалило, не приблизилось.
Нет, счастье не событие, а самосостояние. То самосостояние, когда тебе хорошо и никому на свете от твоего "хорошо"- хотя бы не худо...
ПАЛЬТО БЕГЕМОТОВОЙ КОЖИ
Сысой Тубеншляк по утрам бегал. В те далекие времена уже знали, что малоподвижный образ жизни укорачивает её. И Сысой бегал. Три круга по аллее Стародевичьего парка каждое утро. В дождь, в метель, в дни скорби и торжеств, чтобы ни случилось.
Даже в то утро, когда почила в бозе его жена и, ещё не отвезённая в морг, лежала на диване, Сысой протрусил свои неизменные три круга, принял душ, выпил банку простокваши, и потом всплакнул.
Бегал он голышом в розовых, будто бы женских трусиках, в парусиновых тапочках; волосатый, мускулистый, демонстрируя прохожим крепость тела в свои пятьдесят два.
Завершив пробежку, Сысой в течение минуты стоял на голове возле Центрального фонтана, считал пульс, поглядывая на часы под фонарем, и затем легкой рысцой катил к дому, где мылся, одевался, пил простоквашу и шёл на службу в Академию всемирной философии и Объективной Истории.
В то утро, спускаясь по лестнице, его так и подмывало из чувства мести сорвать звонок с дверей Луки Марковича. Или швырнуть за окно циновку соседа. Или просто плюнуть на почтовый ящик. Но Академик сдержался. Месть должна быть солидной и достойной его высокого звания.
Двигаясь по дорожке Собачьей аллеи, он вдруг увидел на лавке касторовую шляпу. Чуть постоял, озираясь. Инстинктивно хотелось присвоить головной убор, спрятать его в портфель. Но философ подавил инстинкт - своя не хуже, куда их две. И потом, сидя на извозчике, с удовольствием отмечал - какой он честный человек: мог взять шляпу и никто бы не увидел, не осудил его, а не взял...
В пути его занимали мысли о предстоящем 88 форуме Чистых теоретиков, где ожидались выборы нового президента. Сысой Абелович давненько метил на эту сытую и почётную должность, и все только и толковали, что именно его должны избрать в президенты. Но не выбирали. Кто-то тормозил в верхах. Мало выступает. Не выявил ни одного врага Чистой Веры.
"А вот мы на сей раз потрясём форум речью. И врага сыщем - подумал Сысой, вспомнив о Луке. Сейчас же и составим должную бумагу...".
Придя в свой кабинет, и, наказав секретарше принести банку простокваши и никого не впускать, философ сел за донос. Однако, исписав мелким почерком семь страниц, задумался. Перечитал. Завернул круто. Выходило, что скромный корректор выглядел чуть ли не опаснейшим врагом всей империи. Сысой даже испугался знакомству и соседству с таким злодеем. На всякий случай спрятал донос в самый дальний угол нижнего ящика. Выпил простокваши с бубликом, всё более укрепляясь в решении порвать такой страшный донос. Он достал его и спрятал ещё дальше - в 49 том своего Полного собрания сочинений.
И подобно тому, как мог он плюнуть на почтовый ящик, да не плюнул, мог присвоить бесхозную шляпу, да не присвоил, спрятанный донос наполнил Сысоя ощущением благородства и порядочности. Он покрестился на портрет святого Максима, приказал принести секретарше экономические данные о положении феллахов в древней Ассирии, и плотно потрудился до самого обеденного звонка.
Принимая пищу в трапезной, академик жевал пережаренную козлятину, поглядывал в свежую газету, и только он прочитал в полосе объявлений "Срочно продаётся трёхспальная кровать морёного дуба", как к нему подсел бес в образе магистра оккультной философии Шмальгаги. Бес только что вернулся из творческой командировки из Южной Африки, и долго утомлял Сысоя диковинными рассказами.
- А вам не нужно, фра Сысой Абелович, пальто из бегемотовой кожи? - поинтересовался бес.
- Зачем оно мне? - безразлично ответил академик, прихлёбывая барбарисовый кисель. И вдруг вспомнил о мечте прелестной Софьи Львовны. Мечта тотчас соединилась с доносом, за который полагалось вознаграждение в 200 колов. - Мужское или женское? - спросил Сысой.
- Сугубо дамское. Привёз супруге, а она в моё отсутствие так похудела. Не знаю, куда деть подарок.
- И сколько?
- Всего двести.
- Пожалуй, возьму.
- Ваша-то вроде бы тоже отошла в иной мир.
- Тоже? Ваша ведь лишь похудала.
- Пошутил, коллега. Берите, век сносу не будет. У меня оно как раз с собой. В отделе лежит.
- Загляну, фра Шмальгага. Никому больше не предлагайте...
Через полчаса Сысой Абелович сдал донос на имя старшего сексота Академии в особый сектор, каковой имелся во всяком серьёзном заведении, и через час держал в руках пакет с экзотической покупкой.
Дома он осмотрел пальто. Оно было и верно с большим запасом, словно пошито на необъятную соседку. Правды ради, Сысоя в этот вечер несколько помучивала совесть. Выпив банку простокваши и поигрывая сам с собой в поддавки, он долго искал оправдание своему поступку. И скоро отыскал. Да такое граждански весомое, такое общественно полезное, что подлость превратилась в высокую государственную добродетель...
СМАЛЬТА ЧЕТВЕРТАЯ
Хотя бы однажды в жизни - с кем не бывало такого, о чём впоследствии стыдно вспомнить? По жестокости молодости, по малодушию, да мало ли...
Я проснулся от холода. Сцеплялись ночные мысли. И мне вспомнился далёкий случай - низкий, стыдный - который хотелось бы забыть. Вспомнился так живо, ясно, что бросило в жар. Сердце забилось в горячке. Меня, то есть тело моё, нагрели не шуба, не костёр, не движение, но мысль, воспоминание о поступке...
Поднявшись и разведя костёр, не для того, чтобы согреться, а чтобы отвлечься и не быть одиноким, я сделал в эту ночь ешё одно маленькое открытие.
Говорят, можно прожить без искусства. А я понял, что не только нельзя, но каждый, абсолютно каждый человек, даже если он не на чём не играет, не режет по дереву, не рисует, не пишет - является художником. Почему? Да потому, что всем людям на свете свойственен дар что-то вообразить, мысленно представить то, чего нет. Случай, сценку, поступок. А ведь вообразить - это и есть искусство. Только одни записывают представленное, остальные же и не ведают, что они художники и творят, творят ежедневно...
ЧУГУННЫЙ УТЮГ
Впервые Лука Маркович Щепколётов не спешил с работы домой. Хотелось пройтись пешком, всё обдумать, взвесить. Дело в том, что в этот день, явившись на службу в издательство естественных наук, он увидел на своем рабочем столе утюг - литой, чугунный, страшный. Такой утюг имелся на каждом предприятии и появление его на рабочем месте означало, что человека хотят уволить. Простой неумолимый знак. Чугунный намёк. В подобных случаях не надо качать права, справляться за чтО, почему, на каком основании, а резон направиться в отдел кадров и тихо, бессловесно забрать документы. Иначе будет хуже. Хотя, хуже всё равно будет.
Но в этот день Лука Маркович никуда не пошёл. Он заперся, решил навести порядок в столе, в шкафу, аккуратно перебрал все рукописи авторов, сжёг деловые записки и подозрительные письма. И весь день думал - чем он провинился, вспомнил недавние разговоры с коллегами, с начальством, с авторами.
К нему никто не стучался, не звонил, и он знал, что никто и не должен ни стучаться, ни звонить, так как об утюге уже известно всему издательству. Когда Лука Маркович выходил в туалет, с ним никто не здоровался, все делали вид, будто его не замечают, будто он невидимка, только уборщица тетя Бася поздоровалась - сочувственно, даже несколько виновато пряча глаза.
Уложив в портфель кое-какие свои вещицы и справочники, поставив тяжёлый утюг на подоконник, Лука Маркович ушёл теперь с бывшей работы раньше обычного, решив завтра оформить увольнение.
Он брёл по улицам, куда глаза глядят, погружённый в думы, так что на одном перекрёстке чуть не угодил под колёса кабриолета, а в каком-то переулке его задел бампером почтовый дилижанс. Незаметно добрёл он почему-то до кладбища. Вошёл в ворота с надписью "Добро пожаловать!". Щепколётов ходил вдоль могил и склепов. Здесь было тихо, пахло сыростью и бузиной. Тенькали птицы.
Останавливаясь у могильных плит, Лука Маркович читал надписи:
Моня Ашкенази.
Король сапожной щётки.
"Жизнь - вакса".
Девичка трактира "Морская лошадь"
Клеопатра Барулина
"Отпусти грехи ея, Боже".
Король бильярда.
Паганини кия - "Тюря".
Мозольный оператор Леон Друст, видимо, умер в такой нищете, что не нашлось денег на могильную надпись. Родственники сняли с двери его квартиры табличку, закрасив часы приёма. Время смыло краску, и теперь надгробная надпись выглядела нелепо:
Мозольный оператор
Леон Друст.
Часы приёма: с 3 до 7 ч.
кроме четверга
"Слава Богу, сегодня среда" - улыбнулся Лука Маркович. Он сел на ветхую лавочку под кустом сирени. Возле деревянного, полусгнившего креста валялась шелуха от яиц, пробки от бутылок, яблочные огрызки. Щепколётов достал из портфеля несьединный на работе завтрак: хлеб с маслом и два солёных огурца. Стал жевать и думать - куда теперь устраиваться на службу, если, конечно, еще можно устраиваться. Учителем словесности в бурсу? Давать частные уроки? Сторожем? Решил жене пока ничего не говорить.
Нищий в грязном дырявом макинтоше, протянув руку с забинтованным пальцем, попросил милостыню. Лука Маркович дал ему пятачок. Ещё кусок хлеба с маслом и огурец.
- Это что такое? - спросил нищий.
- Огурчик солёный.
- Гриб да огурец в животе не жилец, - как-то недовольно заметил он.
Вместо "в животе" он произнёс более крепкое словцо на ту же букву. Лука Маркович усмехнулся, проводил нищего взглядом, прикидывая, не станет ли он сам вскоре таковым. Снова обратил внимание на гранитную стелу с бронзовой табличкой:
Пивной король
Феофил Кулеш Первый.
"Всякий день - есть праздник,
отпировал Кулеш - проказник".
"Все отпируем". - Лука Маркович скомкал бумагу от завтрака, защёлкнул портфель. Стал размышлять, что все эти короли, девички, мозольные операторы жили когда-то, грустили, хохотали, жевали хлеб с маслом...
Он размышлял о бессмертии не имени, а о физическом бессмертии. Оно неизбежно когда-нибудь станет реальностью. Сначала для избранных, самых достойных, в справедливом свободном обществе, потом для всех желающих. Когда-нибудь. Когда всякий день жизни и верно будет праздником. Пока же бессмертия не надо. Пока резон решать, что делать дальше. Хотя, зачем решать. Щепколётов предчувствовал - судьба его предопределена уже кем-то или чем-то.
После хлеба с солёным огурцом хотелось пить. Выбравшись из тихого кладбища на шумную улицу, Лука Маркович некоторое время колебался - зайти ли в таверну, пропустить кружку пива. "Чёрт с ним, один раз живём, может, больше и не удастся...".
Он спустился в низок, занял угловой пустующий столик, где к нему тотчас подсели две прелестные молоденькие шлюшки.
- Угости винцом, папулька, - промурлыкала одна, эдакая средневековая милашка с лицом, видавшим виды. Другая придвинулась так тесно, что Лука Маркович, забыв о неприятностях и о том, что теперь деньги надо особенно беречь, крикнул прислужнику:
- Эй, малый, три бутылки фалернского!
Так бывает. В расчётливом, экономном муже вдруг просыпается мот, как в иной благопристойнейшей, тихой и крайне целомудренной женщине пробуждается глубоко спрятанное бесстыдное распутство...
Каким образом добрался Лука Маркович домой, он не помнил, только добрался без портфеля, без шляпы и кошелька. Поутру дочь рассказала, что привели его два матроса, что он был ужасно бледен, и, бормоча о каком-то чугунном утюге, завалился на оттоманку.
Ему было настолько скверно и стыдно, что жена не ругала его, даже утешала, мол, всё образуется и не надо так убиваться. Бедная Софья Львовна не знала, что ничего уже не образуется и эта беда лишь начало длинной цепи кошмарных мучений, которые скоро произойдут со всей семьёй.
На другое утро, придя на работу, Лука Маркович сразу направился в отдел кадров. Ни слова не говоря, начальник отдела достал из сейфа папку с его документами и передал кому-то. Тут только заметил Щепколётов, что в кабинете сидел ещё посторонний мужчина с отрезанным ухом и приплюснутым носом боксера.
- Значится так, - произнёс посторонний, - пойдешь со мной.
- Куда?
- Куда надо.
- Позвольте, на каком основании?
- На таком, - безухий поднёс к носу Луки Марковича большой деревянный кулак, пахнущий горелой тряпкой. - Вперёд, вшивота! - приказал он.
"В тюрьму" - решил Лука Маркович. Но чёрный фургон привёз его не в тюрьму, а в какой-то спортивный зал. В раздевалке уже сидели и переодевались несколько человек. И началось что-то невероятное, умонепостигаемое...
Прибывшие раздевались, играла весёлая музыка.
- Что всё это значит? - шёпотом спросил Лука Маркович у седого генерала тяжёлой кавалерии, судя по эполетам - в отставке.
- Знаю не больше вас, - громко и отнюдь не пугливо ответил отставной генерал. - Явился утром в казарму - на столе чугунный утюг.
- Вы разве не в отставке?
- Подрабатывал во время манёвров... Всё это безобразие называется "Курс принудительного лечения". - Кавалерист снял лосиные чикчиры.
- Лечения от чего?
- Не знаю, не знаю. Помогите мне расстегнуть кирасу.
- А ну, быстрей раздевайтесь! - крикнул наблюдавший безухий. - Вояка, чего звездоболишь. Живей, вшивота сраная!
- Кто вы такой, чтобы указывать мне? - возмутился кавалерист.
- Я? - безухий достал изо рта крупное куриное яйцо. Разжал пальцы. Яйцо упало на каменный пол и не разбилось. Тогда безухий поднял его, подбросил вверх, и в раздевалке запорхала чёрная курица. Она с кудахтаньем метнулась к окну и тут же растворилась в воздухе. - Вот кто я, - победно заявил безухий.
Голой группе выдали какие-то серые заношенные трусы и строем повели в спортивный зал. Там посредине на табуретке сидел пожилой дядя в трусах. Метрах в пяти от него по кругу стояли мужчины, и поочередно бросали в человека чёрный мяч, набитый песком. Тренер в кожаных галифе и в медной каске с султаном, объяснил прибывшим, что нужно мячом сбить человека с табуретки.
- Простите, я кадровый военный, а не дискобол, - возмутился генерал-рубака.
- Тогда садись, кадровик, - спокойно сказал тренер, и ногой столкнув дядю с табуретки, посадил на неё генерала, скрутив ему верёвкой руки за спину, завязав глаза серой тряпкой.
Окружившие начали метать мяч. Он оказался тяжёлым. Слабосильный Лука Маркович с трудом бросил его в сторону генерала, стараясь промахнуться.
- Учтите, три промаха и вышка, - шепнул, стоящий рядом, пузатый толстячок. Лука Маркович узнал в нём известного лицедея-комика.
- Какая вышка? Расстрел?
- Заставят прыгать с десятиметровой вышки.
В это время кто-то метко угодил генералу в голову. Тот с грохотом упал на пол. Тренер, глядя на секундомер, стал считать. При счете "восемь" генерал поднялся на колени, крикнул: "Сволочи!". Его усадили на место.
После бросков, всех промахнувшихся, в том числе и Щепколётова с лицедеем повели в бассейн. Прыгуны по очереди забирались на десятиметровую вышку и бросались вниз. Тех, кто трусил и упирался, тренер сталкивал ударом сапога.
Лука Маркович прыгнул, закрыв ноздри и глаза пальцами. Больно шлёпнулся о воду, показалось, что пропало сознание, но инстинктивно заработал руками, всплыл...
Потом тех, кто ещё мог двигаться, заставляли стоять на голове, балансировать на бревне, поднимать гири, карабкаться вверх по канату, ползать по-пластунски.
И так в течение двух недель. Люди сами приходили в спортзал, сами уходили, кто мог. Таковых оставалось всё меньше. Лицедея хватил сердечный удар, генерал умер по дороге в лазарет. Лука Маркович выдержал весь "Курс лечения". Дома он ничего не рассказывал, делал вид, что отправляется в издательство корректировать научные труды.
Через две недели его отпустили, взяв расписку о невыезде из города. Дали направление на работу - переборщиком картофеля на овощной базе. "Слава Богу, и то хлеб" - не унывал Щепколётов, соображая, долго ли он сможет скрывать дома о своей странной переквалификации.
СМАЛЬТА ПЯТАЯ
В городе, стоя на балконе, не много увидишь звёзд. Всегда нечисто городское небо.
Здесь же в лесу, я гляжу в бессонницу над собой - мать честная - всё окидано россыпями созвездий, даже не найти сразу несколько известных мне...
Глядя на звёзды, невозможно думать о повышении по службе. Всё земное, суетное - кажется ничтожным, просто забывается. Подавляет ужасное величие зримой вечности.
Безмерность во все стороны. Как никогда не мог представить, что в безвоздушном пространстве гусиная пушинка и железная гиря могут падать рядом с одинаковой скоростью, так не могу представить безмерности. Нет предела...А дальше? А ещё дальше? А ещё, ещё, ещё? Нет, не представимо, тупеет разум.
А вот эти две мерцают в сантиметре друг от друга. Но между ними миллиарды километров. Цифры-то! Расстояния...
А вот та - неужели давно погасла, а я вижу её? Солнце погаснет, а люди ещё семь минут будут загорать на пляжах, томиться от жары.
Греться у костра, которого нет. Видеть женщину, которой нет. Впрочем, почему нет? Она стоит с сумочкой у трамвая номер 36. Но она погасла...
Это немое величие морозной бездны я созерцал долго. Но вот кто-то управляющий зрелищем, глянув на часы, включил медленный рассвет, стал убавлять накал звёзд, разбудил птиц, накрыл озеро туманом.
А сам, зевнув, ушёл спать...
КНИГИ ДЛЯ АНТРЕСОЛЕЙ
Славно поработалось в это ясное, бодрящее утро. Никто не мешал, ничто не отвлекало, и Катарсин сидел у костерка, склонясь над очередной главкой, покуривал, задумываясь, откладывал исписанные листочки на траву. Легко писалось, быстро. Эта легкость и быстрота чаще всего бывают обманчивы: потом перечтёшь - не туда занесло.
"Нет, нет, в это утро поработалось на славу, давненько не бывало такого подъёма. Если так же пойдет и дальше, через неделю-другую можно вонзить последнюю точку" - радовался Катарсин. А потом...
Потом наш Георгий Филиппович поступал как-то необъяснимо, если не выразиться сильней. Потом, даже не отпечатав рукопись, наш славный писатель прятал её подальше на антресоли, теряя навсегда к ней всякий интерес, и сходу принимаясь за новую работу. Как если бы мать, родившая дитя и посчитавшая, что цель достигнута, тотчас бы устремилась к новому зачатию. Как альпинист, дойдя до вершины, покорить которую мечтал всю жизнь, посидел у подножия и - к новому пику...
Поистине ненормальный беллетрист Георгий Катарсин. Ни тебе мытарств по редакциям, ни издательских одиссей, никаких хлопот не ведал. "Когда-нибудь, когда не будет нас - издадут" - уповал он безмятежно. Как умный верующий: и знает, что нет ни бога, ни бессмертия души, а верит в них для облегчения жизни.
В молодости, естественно, и он путешествовал по приёмным газет и журналов. Но уже тогда, стеснительному и самолюбивому молодому человеку, странствия эти казались крайне унизительными. Будто шёл занять сто рублей, а ему - или отказывали, или давали на бедность трояк.
Надо сказать, что поначалу его печатали и нахваливали. Но печатали не то, что ему хотелось. Когда же приносил то, что хотелось, получал такие рецензии, что, двигаясь робко восвояси и завидев милиционера, спешил перейти на другую сторону улицы.
С мнениями рецензентов, что данная вещь оказывалась антиобщественной и вредной по содержанию, слабой и расхристанной по форме - молодой Катарсин соглашался. Он сникал, переживал, но ничего не умел и не мог предпринять, чтобы добиться иной аттестации содержания и формы.
"Надо бороться, старикан!" Надо пробивать, сражаться!" - советовали бойкие друзья. Бороться. Сражаться. Но зачем? С кем? В каком стиле? Нет, бойцом Георгий Филиппович не был и не понимал этого глагола, если он применялся не к спорту и не к борению с самим собой. Не обвиняя ни времена, ни издателей, он просто водрузил крест на безнадёжное дело общественного признания и "завязал" с путешествиями по редакциям - себе дороже, да и жаль времени.
Он замкнулся, купил собаку и плотно осел дома, благо для пропитания семьи владел ещё одним даром - художническим.
С годами неприятие борьбы там, где её не должно быть и привычка к домоседству сделали не лентяя, не лежебоку, а человека подвижного, очень живого, инертным ко всем житейским проблемам. Пробить телефон, бОльшую по метражу квартиру, застеклить балкон, починить штепсель, что-то достать, с кем-то поговорить, даже приобрести пару башмаков - всё это казалось ужасно хлопотным и громоздким. И если что-то всё же делалось, то благодаря усилиям жены и дочки. Да что издать книгу или получить квартиру - тут и верно нужна исключительная мощь. Обычное письмо напишет, запечатает, положит на видное место, чтоб захватить, идя на прогулку с собакой - и забудет. Решит - завтра. И завтра забудет. Так пролежит письмо неделю, месяц, и за давностью попадёт в мусорное ведро. Себе он оставил одну работу - работу за письменным столом, и хотя говорят, что истинному писателю этого мало, Катарсину вполне хватало. Вероятно, не был он истинным.
С утра пораньше, после выгула собаки - карандаш и рукопись для души. Потом - кисть, палитра и фарфор - для денег. Расписывал он тарелки, вазы, пласты, чашки. Способность графика и годами приобретенное мастерство позволяли ему быстро и вполне прилично исполнять копии портретов, жанровых сцен в стиле Буше, композиции агитационного и супрематического фарфора. И хотя случались вещицы и оригинальные, с самостоятельной выдумкой, он называл всё это халтурой, штукарством, поделками, быть может, чувствуя, что мотор, рассчитанный двигать товарный состав, приводит в движение электробритву...
У него имелось несколько постоянных заказчиков из числа коллекционеров и делашей от искусства. По его непритязательности к гонорарам, ему, казалось, неплохо платили, хотя однажды у одного коллекционера Катарсин увидел на стене свою работу, за которую владелец отдал в десять раз больше, чем ему платили заказчики.
Торговец Георгий Филиппович был никудышный, и продавала его вещи обычно жена. Он же мог спустить свою работу за бесценок или вовсе отдать даром.
Его рабочий день "в две смены" чаще всего кончался походом к старушке-спекулянтке, живущей в том же доме, у которой он втридорога приобретал спиртное, благо без хлопот, очередей и нервотрёпок. Вино снимало усталость, напряжение, вечернюю тоску, укрепляло в позиции, что мудрость есть бездействие и самоирония, заменяло общение с литературной братией. Конечно, он мог и воздержаться, если не было желания или денег. Но когда они были - к чему отказывать себе в малом вечернем удовольствии, крепко поработав днём.
Он не умел откладывать на чёрный день, не отказывал жене и дочке, если у него просили о возможном, и в его понятие достатка входило: обеспечить семью, иметь для себя пару крепких штанов и не занимать в долг.
Когда его спрашивали - почему он не имеет приличного костюма или пальто, Катарсин отвечал, что имеет таковые, но держит их в магазине. Частенько у него было денег в обрез по той причине, что имел он к тому же слабость (а может силу) давать взаймы всякому кто спросит. Порой, ссужал он довольно крупно, и должники, считая его миллионером, крупно не возвращали.
Если вечером не приходил, живущий под ним сосед или иной незваный гость, Катарсин, выпивая, становился лиричен, мягок с домашними. Он заводил грустную или зажигательную мелодию - это зависело от настроения - или смотрел телевизор, или читал. Ложился рано, чтобы пробудиться пораньше, и опять повторить неизменный ежедневный цикл.
Если же, не дай бог, кто-то являлся в гости, тихий и мудрый в одиночестве Катарсин возбуждался, начинал сорить деньгами, хвастаться, шиковать, бегать к бабе-торговке, пока не терял способность двигаться. И при этом проявлялась в нём ещё одна редкая среди выпивших причуда - в это время он мог подарить и даже уговаривал принять в дар любую вещь: настенную тарелку, икону, статуэтку, подсвечник, уникальное издание книги или самую удавшуюся свою картину.
Никто не отказывался. Утром Георгий Филиппович с удивлением обнаруживал пробелы на стенах или на полках, раскрывал книги, куда имел дурацкое обыкновение прятать деньги и находил там крупные недостачи. Впрочем, и на подобные утраты смотрел с улыбкой мудреца: деньги - наработаются, вещицы - купятся, а о персональной выставке он не думал так же, как об издании рукописей...
Так шли года, десятилетия. И пока он ставил последние точки в своих повестях, романах, рассказах, пока отсылал их не в издательства, а в дальние углы пыльных антресолей, время их проходило, они теряли остроту. Однако, отчасти по собственной установке, что грош цена произведению, если оно потеряет актуальность и через сто лет, отчасти оттого, что тяжбы по изданию виделись ему столь же безнадежными, как тройной обмен квартиры - он относился спокойно к тому, что не звучит его голос на птичьем базаре литературных имён.
Конечно, это только казалось...
У него имелся дом в деревеньке, но сам он туда не ездил или ездил зимой. Глубокой же осенью, взяв рюкзак с палаткой и собаку, он отправлялся куда-нибудь в глушь, в лес, к озеру, чтоб порыбачить, побродить в одиночестве за грибами и пописАть от души.
Правда, на этот раз он поехал без собаки - весной старая сучка-овчарка чем-то заболела неизлечимо, и её пришлось усыпить.

КЕЙФ

...Во всей этой истории есть, впрочем,
нечто такое, что заставляет нас
преодолевать отвращение...
Мадзони. "История позорного столба".

Временами на него находило. Он искал облегчения, разрядки, и тогда, как пьяницу спасает от депрессии рюмка, Лабера приводило в равновесие садистская выходка, присутствие на допросе, издевательство над кем-нибудь. К тому же он соснул часок после обеда, и угнетал неприятный осадок от нелепого сна. Снилось, будто загородную виллу его окружили пехотинцы, и группа военноначальников во главе с фельдмаршалом Скарабеем арестовала Лабера, надела наручники и увезла в крепость.
Идиотский, конечно, сон для второго человека империи: Скарабей почему-то держал под мышкой крупного лосося, из кобуры одного генерала торчала женская туфля... А всё же неприятно. Этих военных свиней Лабер всегда ненавидел. В случае смерти Нилата, когда он, Лабер, станет главой государства, первым делом нужно будет вздёрнуть Скарабея, а заодно и всех его ублюдков.
Лабер надел кожаное пальто, кожаную шляпу и, чтобы успокоить нервы, поехал в женскую тюрьму. Его встретила начальница тюрьмы Капитанша Справедливости, бывшая уголовница- воровайка, тощая конопатая бабёшка с золотой верхней челюстью. Держа в руке неизменную плётку, она провела высокого гостя в свой кабинет, достала поднос с коньяком и тонко нарезанным лимоном. Зная, зачем он прибыл, спросила:
- Кого привести, фац?
- Любую сучку, - он выпил, пожевал ломтик, плюнул шкуркой в потолок. - Только не такую воблу, как ты.
Капитанша, сняв трубку телефона, приказала немедленно привести заключённую номер 817.
В ожидании жертвы, Лабер выпил ещё стопку. За стеной раздался женский вопль. Стенания и крики страдания действовали на садиста, как высокая музыка органа на музыканта. Нервы успокаивались, тело наполняло приятное ощущение.
Через несколько минут в кабинет втолкнули прямо с пытки истерзанную седую женщину с подбитой бровью и закопчённым подбородком. В наручниках, в порванной нижней рубашке, испачканной кровью, в каких-то деревянных бахилах - это была учёный-историк, мать троих детей.
- Ай, ай, ай, - подражая интонации Нилата, запричитал Лабер, с притворным стыдом закрыв глаза ладонью. На него накатило сыграть маленький спектакль. - Снимите сейчас же наручники. Как не совестно такую почтенную симпатичную женщину держать в наручниках. Ай, ай, ай! Варвары! Ну, я вам воткну, лярвы гуммозные...
Капитанша Справедливости кивнула - две мордастых рыжих збиррки в хромовых прохорях и кожаных юбках сняли с заключенной наручники, оправили ей подол сорочки.
- За что вас, родная? Кто посмел? Кто он, кто он, кто? - сдерживая рыдания, вопрошал Лабер.
Женщина посмотрела на него замученными тёмными глазами. Узнала. Потёрла запястья рук.
- Молчит, фац. Как глухонемая, падла ё....я, - объяснила Капитанша, закуривая.
- И правильно делает. С кем здесь говорить? С вами? Я бы тоже молчал. Хотите коньячку, родная?
- Отведите меня, пожалуйста, в камеру, - попросила она.
- В камеру? - Лабер страшно изумился, скорбно сморщился, снял очки и выпучил рыбьи глаза. - В камеру? Зачем в камеру? Я прикажу немедленно, слышите, немедленно отпустить вас домой. Хотите домой? К деткам? В тёплую постель, в ванну? Ах, как прекрасно поплавать в ванной. Хотите? Да я не шучу, клянусь матерью и отцом - отпущу вас домой. Дельце я посмотрел. Фуфло с дыркой. Бзик моих борзых ищеек. Собирайтесь домой. До-мооой!
Лабер достал чистый, пахнущий черёмуховой корой, носовой платок и бросил его на пол.
- Капитанша, прошу вас приготовить документы и вещи этой замечательной женщины. Немедленно. И в моей машине доставить домой. Извиниться. Только, ай, ай, ай, мадам, я плАчу, вы видите - плАчу - поднимите, ради Бога, платочек. Умоляю, поднимите...
Мужественная сорокатрёхлетняя женщина была до того измучена и подавлена невероятными издевательствами, что фальшивую ласковость садиста приняла за правду. К тому же рассудок её, перенёсший пределы противоестественного, уже не был вполне здоровым. Забрезжила малая надежда на чудо, которая всех не покидает до смерти.
- Вы не смеётесь?
- Я? Я смеюсь? О, бог мой! О, чудовищная несправедливость! За что? За что? Скажите немедленно - за что? - задекламировал Лабер с артистическим пафосом. - Я добрейший человек. Голубь. Агнец. Кролик. О, подайте мне скорей носовой платок. Умоляю, подайте. Хотите, встану на колени?
Женщина порывисто придохнув, как ребёнок, услышавший после наказания доброе человеческое слово, жалко улыбнулась. И подала.
- Благодарю вас, родимая, благодарю, - Лабер приложил платок к глазам. Они и верно были влажны от слёз. И, будто нечаянно, опять уронил его. - Видите, видите, как я расстроен. О, подайте мне его. И скорей поезжайте домой, скорей. Не терзайте меня. Ай, ай, ай...
- У меня нет ключей от квартиры. А м... мужа т... тоже, - заикаясь, произнесла женщина, подавая платок.
- Пустяки. Мои бульдоги и без ключей откроют любые ворота. Ой, ой, ой, всё валится из рук, - платок вновь упал на пол. Женщина снова его подала. Так повторилось ещё несколько раз, прежде чем несчастная поняла - над ней издеваются.
- Под-лец, - прошептала она, облизывая распухшие губы.
- Кто подлец? Где подлец? - Лабер встрепенулся, вскочил со стула. Лицедействовать это существо умело. Озирая кабинет, он искал подлеца с таким серьёзным видом, что Капитанша и зббирки, до этого хохотавшие, тоже посерьёзнели и стали испуганно оглядываться. - Где он? Куда спрятался? Подле-ец, где ты? Ку-ку, отзовись, подле-ец? - кричал в аффекте Лабер, вспотев от игры. И резко, устало изменил выражение лица, затих, опустился на стул, уксусно сморщился. - Выпороть суку. Быстро! - приказал он.
Две зббирки кинулись на женщину, повалили её, прижали к полу ноги и голову, а Капитанша с азартной силой принялась наотмашь хлестать жертву плёткой. Сперва жертва сдавленно стонала, вздрагивая после каждого хлестка, но, не выдержав, закричала.
Лабер уставился на это чудесное зрелище, закатил глаза, испытывая удовольствие, словно от крайней близости с истязаемой женщиной. Обмяк. Несчастная, то ли обессилев, то ли потеряв сознание, затихла. Получив удовлетворение, Лабер хотел уйти, но тут в открытую форточку тюремного окна залетела какая-то птица. Это была не птица, а летучая мышь. Она, шурша воздухом, заметалась по кабинету и тончайшим локатором увидела, ощутила, как четыре огромных существа истязали себе подобное, лежащее на полу. Органом познания более древним, чем разум - она всё поняла, возмутилась и, пронзительно свистнув, спикировала на потную плешь Лабера. Тот вскрикнул, замахал руками, упал со стула, вынул пистолет, начал палить. Но летучая мышь сиганула обратно в форточку.
- У, п...падаль, - произнёс Лабер, сидя на полу. С плешины его стекала тонкая струйка чёрной крови...
СМАЛЬТА СЕДЬМАЯ
Хотел записать какой-то удачный образ, мелькнувший, когда я смотрел... Куда я смотрел? На тот берег, на двухэтажную сосну... Забыл. Перебила стрекоза. Села сзади на шею, я машинально хлоп - помял, крылья сломал. Прихлопнул сложнейшее, уникальнейшее, что миллионы лет конструировала природа. Хлоп - и нет. Как если бы гигант до неба пОходя прихлопнул, скажем, авиалайнер со всеми его компьютерами и приборами.
Нет, самолет примитив в сравнении со стрекозой. Топор. Мясорубка, соковыжималка... Однако, какой же образ я забыл записать? Надо было немедля вынуть записную книжечку. Сколько раз об этом жалел...
Вспомнился дядюшка из "Дядюшкиного сна", который спешит из гостиной записать мыслишку. Смешно, конечно. А ведь это суть всякого писателя и ученого. Постоянное "записывание" мелькнувших мыслей, образов, догадок... Опять глянул на двухэтажную сосну - что она могла навеять? Нет, забыл напрочь. Дрянная память. А память что такое? Наверное, компактнейшая библиотека с сотнями отделов, с тысячами отделов, с миллионами книг. И коммуникация между ними. Отделы и связь. И диспетчер...
У гения в минуты озарения мгновенно происходит соединение с определенными отделами библиотеки мозга. Отбирая и комбинируя бывалое, он вдруг выдает небывалое... У меня же и библиотека не велика, и связаться отделу с отделом сложно, как в субботу вызвать по телефону такси, а связавшись могу забыть - зачем связывался...
АРЕСТ
Первого марта каждого года в империи с помпой происходило понижение цен: на табачные изделия, пивные дрожжи, лавровый лист, маринованный хрен, а из промтоваров - на мелкую галантерею или на примусные иголки.
В эту весну первого марта вышло понижение цен на укропное масло и мужские подтяжки. Народ ликовал, не ведая, что товары дешевели благодаря ежегодным добровольно-принудительным займам у того же народа и увеличению побора с крестьян.
Праздные толпы толкались на бульварах, распевали частушки, свистели в свистульки, дудели в дудки. Высунувшись из окон, обыватели пускали мыльные пузыри, швыряли в толпы конфетти и горох, пускали бумажных перепелов, кричали "Слава Ему!". И от всех разило укропным маслом.
- С понижением вас! - восклицал горожанин, окруженный многочисленной семьёй, встретив знакомого.
- И вас с тем же! - восторженно сиял знакомый, щёлкая подтяжками. И счастливые, они бросались в объятия, целуя друг друга и жён, и детей, и кого попало.
Вечером города огласили колокольные благовесты, из крепостей палили пушки, в садах играли духовые оркестры, простолюдины водили хороводы, хмельные берендеи бренчали на гуслях, петрушки прыгали на ходулях, на реках качались барки и гондолы, расцвеченные флагами и гирляндами резеды...
Лука Маркович не любил всеобщих праздников. К тому же в этот счастливый для народа день угнетало его какое-то тяжёлое предчувствие. Он затворил форточку, не зная чем заняться, пошёл на кухню точить столовые ножи, но тут же порезал палец. Попробовал сыграть с дочкой в шахматы, но так "зевал", был так рассеян, что дочка прекратила игру. Принял две таблетки седуксена - хандра и тяжёлое предчувствие не проходило. Ничего не хотелось, и он прилёг на диван, подремал минут десять, увидев тяжёлый сон.
Привиделось, будто каким-то образом приехал Лука Маркович в Стамбул. В пустом мрачном вестибюле гостиницы нажимает он кнопку лифта. Ждёт. Открывается дверь. Делает машинально шаг вперёд, и вдруг с ужасом видит, что перед ним нет никакой кабины. Но шаг сделан, он падает в бездну шахты и, как водится в сновидениях, не достигнув дна, просыпается...
"Какая фигня на постном масле, - думает Щепколётов. - При чём здесь Стамбул? Лифт без кабины?"
Еле-еле скоротал он остаток вечера, чтоб уснуть выпил стакан яблочного вина. И действительно крепко уснул, так крепко, что Софья Львовна ночью не могла его разбудить. Наконец разбудила.
- Там тебя спрашивают, - шёпотом сказала, повязывая поясом халат.
- Кто?
- Не знаю. В чёрных шляпах...
Лука Маркович, покачиваясь и сопя, вышел в прихожую. Трое мужчин, как ему показалось, все на одно лицо, в чёрных плащах и чёрных шляпах ждали его.
- Быстрей одевайся, - приказал главный.
- Зачем? - удивился Лука, глянув на высунувшуюся из детской дочку.
- Там узнаешь. Живей...
Успокаивая жену, что, мол, это какое-то недоразумение, что он всё выяснит и немедленно вернётся, Лука Маркович быстро оделся, сунул в портфель смену белья, папиросы, "Орфографический словарь работников издательств". Ещё сунул будильник. Софья Львовна, глядя на его сборы, молчала.
Чёрный фургон повёз его по ночному городу. Окон не было, он не видел, куда его везут. Двое в шляпах закурили, и Лука Маркович полез за папиросой. Рука наткнулась на тикающий будильник. Сидящий рядом збирр резко запустил руку в портфель, но, увидев, что это не бомба, хекнул, спрятал будильник за пазуху.
Щепколётова привезли в тюрьму, втолкнули в большую общую камеру, уже наполненную людьми. Они молча сидели на корточках, на полу, на трубе парового отопления. Никто ни с кем не разговаривал, все так же внезапно были подняты с постелей и привезены сюда. И каждый гадал - за что его арестовали.
Это был, так называемый, "собачник", где Луку Марковича, как и всех остальных, в свой срок вызвали в другое помещение, раздев до гола, тщательно обыскали, ощупали во всех местах, проверили вещи. Потом он "сыграл на рояле", то есть оставил отпечатки всех пальцев, потом сфотографировали в фас и профиль, заполнили формуляр. И повели в тюремную баню, приказав сложить руки за спиной.
"Почему у меня отняли портфель? Куда он подевался?" - вопрошал Щепколётов, послушно шагая в шеренге, удивляясь, что его занимает такой мелочный вопрос.
Группу привели в душную камеру при бане, приказали раздеться. На выданное каждому железное кольцо нужно было нанизывать одежду, которую унесли в "прожарку" для дезинфекции. Каждый получил по "конфетке" хозяйственного мыла. В душевую запустили по четыре человека. Заперли. Дали воду чуть теплую с запахом гнилого болота, и через пять минут выключили. Вернули ещё горячие обручи с порыжевшей от жара одеждой. Вытереться было нечем. Лука Маркович с трудом натягивал на мокрое тело нижнее белье, верхнее от прожарки съёжилось, стало малО, и все выглядели, будто надели не свои брюки и пиджаки.
Сидящий напротив мужчина, достал из ботинка чинарик, полспички. Чиркнув о стену, закурил.
- Оставьте, пожалуйста, - попросил Лука Маркович.
Мужчина оставил. Лука жадно затянулся. Сколько раз в жизни он силился представить тюрьму, и она виделась ему страшным местом сплошных мучений. Но вот он в тюрьме, курит после дУша чинарик, доволен, что вдыхает папиросный дымок, и, кажется, более удручён исчезновением портфеля, чем потерей воли.
Лука Маркович скоро придёт к той простой истине, что всё живое, включая человеческое существо, ко всему привыкает и, в невыносимых обстоятельствах крайних лишений - люди могут шутить, думать и болтать о ничтожном, вздорить из-за пустяков.
Потом группу повели в корпус тюрьмы, развели по галеркам.
Лука Маркович получил в каптёрке ватный прожжённый матрац, набитую ватой жидкую подушку, байковое застиранное одеяльце, полотенце, более похожее на портянку, и алюминиевую кружку с ложкой. У него изъяли ремень, галстук, вынули шнурки из ботинок.
Попал он в камеру номер 429 на четвертом этаже, где уже находился сокамерник: пожилой, заросший щетиной мужчина в очках. Поздоровались. Лука Маркович занял нижнее место напротив, разложил постель, сел на двухъярусную койку. За решёткой окна темнел ржавый "намордник", синела полоска светающего неба, чирикали воробьи. На тумбочке, расчерченной остриём на клетки, стояла коробка из-под печенья с шахматными фигурками, слепленными из хлебного мякиша, рядом пепельница - тоже того же материала. И пачка папирос.
- Давайте знакомиться, - иронически кивнув, произнёс "хозяин" камеры. - Феоктист Гезович.
- Лука Маркович. Вы давно здесь?
- Седьмой месяц. А вы?
- Первый день, - Лука Маркович хотел спросить, за что сидит его сокамерник, но он уже успел понять, что об этом спрашивать здесь не принято. Небо за окном совсем посветлело, где-то далеко-далеко слышался звук трамвая и бас колокола, чириканье воробьев перебивало воркование голубей. Лука Маркович снял ботинки, прилёг на постель.
- Пост номер шесть по охране врагов Чистой Веры сдал, - прозвучало за решёткой окна.
- Пост номер шесть по охране врагов Чистой Веры принял, - ответил другой голос.
"Значит, я враг Чистой Веры..." - с ужасом подумал Лука Маркович.
А Феоктист Гезович, будто угадав его открытие, сказал:
- С чем вас и поздравляю...
Наскучавшись по человеческому общению, он скоро разговорился, то и дело кашляя, сплёвывая мокроту в парашу. Феоктист Гезович оказался известным писателем, и Лука читал его книги. Был он измождён, бледен, желчен и сильно болен. Зная, что обречён, не боялся клясть власть имущих, громко ругал тюремное начальство так, что новичок Лука косился на дверь, боясь, что кто-нибудь услышит крамольные речи.
СМАЛЬТА ВОСЬМАЯ
Когда ходил в деревню за хлебом, увязалась за мной собачонка - тощий, очень трусливый "дворянин". Накормил, напоил, миску приспособил. Сейчас пишу, а она с хвостом играет.
И, глядя на собаку, задумываюсь и делаю, кажется мне, любопытное обобщение: жизнь - это труд, любовь и игра.
Ну, труд - понятно. Любовь - тоже. А игра? Да это все виды искусства, зрелищ, спорта. Игры азартные, деловые, научные, бытовые... Игры детей во взрослых, взрослых - в других людей. И забава наблюдать, как собака кружит за собственным хвостом, и весёлая палочка вместо коня, и невесёлый памятник Дон-Кихоту, которого не существует.
Труд, любовь. Игра в них. И во всё ненастоящее...
ПОМЕСЬ ТЫКВЫ СО СВИНЬЁЙ

В прошлом майданный мошенник-туфтовик по кличке "Глист", а ныне Президент гуммозной академии Долдон Плешивый, расхаживая по кабинету, диктовал личной стенографистке окончание доклада, с которым завтра ему предстояло выступать на съезде ботаников и животноводов. Текст доклада уже был проверен и одобрен самим Великим Регулом, но Плешивый хотел сделать некоторые принципиальные вставки, усилить выводы, кое-что исправить, согласно указаниям на полях рукописи.
Толстая блондинка Анна Эмме, являясь и стенографисткой, и сортировщицей писем, и любовницей Президента, сидела с блокнотом в руках в тени ветвистого фикуса за ломберным столиком, за которым в часы досуга баловался картёжной "туфтой" бывший базарный жулик.
- Помедленней. Спешишь, как вшивый в баню, - приказала она, оправляя коротенькую юбчонку.
- Таким образом, опыты по скрещиванию бухарской дыни с австралийской картошкой-скороспелкой, произведённые в условиях Крайнего Севера, прошли блестяще. Полученный нами гибрид...
- Да помедленней ты.
- Полученный нами гибрид, напоминает размером дыню, видом картофель, созревает в течение недели, а содержанием крахмала, сахара и всех видов витаминов впятеро превосходит родителей...
- Не гони, - повторила Анна Эмме.
- Но главное состоит в том, что чудесный гибрид совершенно не боится низких морозов, не требует никакого полива и ухода, а при созревании до кондиции - самопроизвольно катится к месту ближайшего хранения. Таким образом, не за горами то время, когда мы завалим прилавки...
Тут у стенографистки самопроизвольно лопнул фильдеперсовый чулок, да так громко лопнул, что Плешивый вздрогнул, машинально запустил руку под брюки, где всегда хранился бесшумный пистолет.
- Что это, Аннушка?
- Чулок лопнул, вот что. Отвернись.
Долдон Плешивый отвернулся. Встал против зеркала, в котором отразилось, как стенографистка щупала трещину в чулке. Достав французскую булавку, она скрепила дыру.
- Диктуй, - приказала.
- В свете ценнейших указаний Великого Регула сотрудники нашей академии приступили к срочному скрещиванию животных самых отдалённых видов. Враги Чистой Веры, метафизики в академических колпаках твердят нам о каком-то наследственном веществе, якобы спрятанном в телах всего живого. Отринув преступно вредные бредни учёных-молокососов, мы скрестили голландскую свинью с африканским бегемотом, и получили гибрид, как две капли воды похожий размером и видом на бегемота, а во всем остальном обладающий свойствами свиньи...
Долдон набрал воздуха и хотел продолжить, но тут снова прозвучал треск - лопнул второй чулок. Стенографистка, уронив карандаш, нагнулась осмотреть место разрыва и почувствовала, что лопнула и лямка бюстгальтера.
- Господи! - замерла она, будто ей за шиворот полилась вода.
- Таким образом, чудесный гибрид...
- Таким образом, отвернись, - приказала она, боясь шевельнуться, чтоб не лопнуло ещё что-нибудь. - И выйди вон.
- Может, я чем-то могу помочь?
- Иди вон! - крикнула она. - Принеси иглу с ниткой.
Слегка прихрамывая на ногу с шестью пальцами, Плешивый подчинился. На цыпочках, стараясь не скрипнуть паркетом, он хотел незаметно прошмыгнуть мимо кухни, где его жена, простая сельская баба, сидела босиком возле прялки и, напевая "Светит месяц", сучила козью пряжу.
Жены Плешивый боялся. Отчасти из-за её крутого нрава, отчасти из-за осведомлённости, что полуграмотный Долдон в недалёком прошлом украл диплом магистра ботаники, что родного брата отравил ядом каракурта, присвоив его труды себе, что он и ныне мелкий жулик, картёжник, бабник и онанист.
Жена не понимала сути его учёных махинаций и фокусов, не читала его многочисленных трудов, толком не знала, что с чем он соединяет, но чуяла - дурачит людей, прохвост. Краем уха слышала, конечно, о его огородных чудесах, но почему-то на своём дачном участке никаких чудес не происходило: картошка рожала картошку, морковь не превращалась в репу, и вишня не плодоносила персиками. Как-то, убирая кабинет, увидела на стеллаже фотографию крестьянки в шляпе с пером, стоящую рядом с огурцом в полтора раза выше человеческого роста. Вечером поинтересовалась - что за фокус. Плешивый тогда выговорил ей, чтоб не убирала в его кабинете, боясь, что жена может найти фривольные снимки его молоденьких сотрудниц. "Смотри, аспид, как нитка не вейся, конец сыщется" - предупредила. "Бог не выдаст, свинья не сожрёт" - ответил он тогда...
- Тебе чего? - оторвалась жена от прялки, услышав его шаги.
- Матушка, чего-то радикулит мучает, - Долдон притворно взялся за поясницу. - У нас далеко ли нитка с иголкой?
- На кой тебе?
- Пуговка отвалилась. Ой, как ломит...
- Не бреши, глиста. У шлюхи твоей отвалилось.
- Фу, матушка, как грубо. Век свободы не видеть, у меня пуговка отвалилась от клифта, в рот меня тилипатя...
- В спальне на комоде возьми, лядун брящий...
Не касаясь пятками пола, Плешивый гибко проник в спальню, открыл коробку с шитьем, взял катушку и подушечку с иглами, запустил руку в ящичек, где под горкой носовых платков жена хранила деньги. Выудил две сотни. Матушка была по-крестьянски скупа, отбирала до копейки у мужа все его получки, премии, наградные гонорары, давая по утрам лишь на обед.
Вернувшись в кабинет, Плешивый хотел самолично заштопать все прорехи и разрывы, но стенографистка дала ему крепкий подзатыльник, и он скрылся с докладом в сортире...
На другой день ровно в десять открылся съезд. В президиуме кроме высокоучёных мужей сидел Нилат с Лабером и два фельдмаршала тяжёлой артиллерии.
Доклад был длинный. Четыре раза докладчику меняли графин с дистиллированной водой. Листки с текстом дрожали в его руке, будто трибуну продувало сквозняком. Сообщение о чудесных опытах иллюстрировалось цветными рисунками, макетами из папье-маше, глиняными муляжами в натуральную величину. Плешивый кончил тем, что на сцену перед президиумом поставили огромную серебряную кадушку, в которой на китайском бамбуке росли вперемешку лимоны с ананасами.
Когда стихнул рёв восхищённого зала и кадушку унесли за кулисы, Нилат взял слово:
- Ваши опиты, мне кажется, сулят много хорошего и являются делом перспективным для изобилия продуктов. Но почему вы скрещиваете одни зарубежные виды животных и растений? Почему бы вам не скрестить нашу, например, отечественную свинью с нашим отечественным бараном?
- Не приходило в голову, великий фац.
- По-моему, такой брак обещает изобилие и свинины, и баранины.
- И шерсти, - подсказал один фельдмаршал.
- Совершенно справедливо, великий фац, - согласился Плешивый. - Завтра же приступим к опытам. Позвольте, будущий вид назвать вашим именем?
- Не возражаю. Важно не имя, а вымя!
Зал взорвался аплодисментами. Все встали, готовые никогда не садиться. Нилат поднял полусогнутую руку - зал враз онемел и упал на остывшие сиденья. Плешивый подал какой-то условный знак, и на сцену, вертя задом, выбежала бабёшка в прозрачной юбке.
- Дорогие мои, - с придыханием начала она. - Я простая деревенская скотница Боливкида Пихалова. И мой муж простой скотник Симон. И вот я вам хочу сказать, дорогие мои. Недавно у нас с мужем отелилась простая корова. Но что вы думаете, дорогие мои, она родила?
Боливкида сделала интригующую паузу, как учил её Плешивый. Зал замер, ожидая очередного чуда. Тогда простая скотница вынула из потайного места, куда цыганки прячут деньги, рулон прозрачной бумаги. Развернула, показывая то Нилату, то зрителям. На листе китайской кальки было нарисовано цветной тушью действительно что-то совершенно непонятное: какое-то существо с головой свиньи, с рыбьим хвостом и крылатое.
- Кто же папаша этого животного? - спросил Лабер, снимая чёрные очки.
Скотница продолжала молчать, вертя и рулоном, и задом.
- Откройте секрет! Кто супруг вашей бурёнки? - кричали из зала.
- Так кто же? Откройте секрет, - приказал Лабер, глянув на Нилата.
- Секрет в том, дорогие мои, что никакого супруга у моей бурёнки не было, - произнесла скотница Боливкида, и зал ахнул. - Просто-напросто мы с мужем в течение двух с половиной месяцев кормили нашу корову свиным салом, свежими куриными яйцами и осетровыми хвостами...
- Вот это по-нашему! - воскликнул Нилат. - Смотрите, какие у нас женщины. Сколько вам лет, девушка?
- Двадцать девять.
- Образование имеете?
- Мы с мужем сами себя образовывали. Мы по-простому, без наук.
- Слава и большое спасибо всем нашим девушкам... - Нилат осёкся. - А где же ваш законный супруг?
- Он по хозяйству хлопочет. Сейчас, дорогие мои, мы с мужем хотим вывести такую породу, которой никогда не было ни в одной стране нашей необъятной земли.
Затем другая бабёшка в целлофановом халате вывела на сцену обычную козу с бантиком на хвосте. Плешивый объявил, что данная особь по кличке "Элоиза" совершенно не требует выпаса, питается исключительно древесными опилками и стружкой, и круглые сутки истекает молоком, как дырявая бочка.
- Какова жирность молока? - справился другой фельдмаршал.
- А можно сказать, сплошной жир, - не задумываясь, ответил Плешивый.
- Вот это по-нашему! - воскликнул Нилат и, подойдя к бабёшке, троекратно расцеловал её.
Зал заревел, застонал, уже не зная, как выразить восторг.
Несколько женщин из первых рядов в экстазе начали карабкаться на сцену, но, будто возникшие из воздуха, невидимки в чёрных касках преградили дорогу. Откуда-то с галерки детский хор тоненько заголосил "Сла-а-а-а-ва Ем-м-м-му-у-у-у!". "Сла-а-а-а-ва Ем-м-м-у-у-у!" - подхватили басы под полом сцены. С потолка посыпались конфетти и зололочёные пряники. Над сценой запорхали розовые ангелы. Один из них, самый крупный, завис над Нилатом и опустил ему на голову венок из белых лилий. Звуки арф и барабанной трубы, и аплодисменты - всё слилось в невообразимый шум, и это походило, как если бы на гигантский раскалённый противень из гигантского ушата лили бы воду с битым стеклом. Особенно неиствовали женщины, бросая высоко вверх шляпки, веера, парики, туфли, целуя и обнимая кого попало, как в бреду то, плача, то, хохоча, готовые и сами немедленно родить что-нибудь диковинное, небывалое, и тут же это скрестить с ещё более диковинным и небывалым.
Когда с большим трудом удалось успокоить зал и навести должный порядок, был объявлен перерыв. Нилат, покуривая за кулисами, подозвал Плешивого.
- Ваши успехи ми отметим высокой наградой. Но почему так медленно движется дело?
- Вставляют, великий фац, палки в колёса. Мешают работать.
- Кто мешает?
- Метафизики в учебных тюбетейках.
- Составьте список этих тюбетеек. - Нилат глянул на Лабера. Тот кивнул, щелкнул пальцами, из которых посыпались искры, как из точильного круга.
СМАЛЬТА ДЕВЯТАЯ
Денёк был чистый, свежий, белый, как только что ошкуренное брёвнышко.
Он прошёл счастливо: делал я что хотел, а хотел то, что делал. Опять, будто впервые, наблюдал восход солнца, потрудился с карандашом в руке, лежал на траве, глядя в облака, слушал лес, думал, и никто не мешал мне жить ясно, просто, природно...
Если бы я был известен и прославлен, и если бы в предсмертную минуту Всемогущий предложил мне взамен славы еще хотя бы один такой денёк - я бы, честное слово, согласился умереть через день безвестным...
ОГОНЬ

Костёр горел почти сутками. Тепло, свет, приготовление еды, сушка грибов - всё костёр, и было в нём, кроме практической необходимости, нечто живое, с чем человек в лесу не одинок.
Солнце, первобытный костёр, свеча, лампа керосиновая и электрическая - в сущности, чиркая спичкой, мы извлекаем тот же огонь. Всё изменяют люди, кроме самих себя и огня. Он - источник тепла и света...
В поисках дров всё дальше и дальше приходилось отходить от палатки Катарсину. В тот день он направился к давно примеченной сосновой сухостоине. Нашёл её, отломил кряж комля и почувствовал зубную боль. От всегдашней лени сходить к врачу и починить дупло, зубная боль мучила его частенько, правда, почему-то случалось это в городе, а не в лесу. А вот и тут прихватило.
Он закурил, полоща дымом болезную сторону рта, пробовал жевать горькую с еловым привкусом полынь, тёр щеку - не помогало. Решил, вернувшись к костру, хлебнуть спирта.
Взвалив на плечо смолистый кряж, заспешил к биваку, стараясь не думать о боли. Еще издали заметил, сидевшую у костра женскую фигуру.
Небо хмурилось к дождю. У палатки нередко останавливались передохнуть грибники или так - заглядывали из любопытства.
Вот ещё одна незваная.
- Здравствуйте, - поздоровалась она.
- Добрый день, - отозвался Катарсин, сбрасывая сушину.
- Ничего, что я тут расселась без спросу?
- Вы ж не в палатку залезли.
Она улыбнулась, открыто, ясно. Он глянул на её улыбку - и влюбился... Он увидел, конечно, не только улыбку, как, скажем, в окошке кассы. Тем взглядом, что высчитывает быстрей и верней любой счётной машины, он мгновенно обозрел всё: красивое лицо, густые тёмные волосы, щедрую фигуру. И это всё осветилось улыбкой, чудесной улыбкой. Такой улыбкой, будто они давно были добрыми знакомыми и случайно здесь встретились. Чуткому Катарсину показалось, что женщина присела у костра и дождалась его не случайно, что она о нём слышала и явилась посмотреть.
У каждого свой тип женской красоты, чаще всего противоположный чертам первой женщины - матери. Что тип у каждого свой - наглядно подтверждают художники. Именно по женщинам их полотен легко угадать Рубенса, Гойю, Ренуара, Кустодиева.
- Лисичек набрали? - глядя на корзиночку, спросил Катарсин.
- Вы остальные выбрали.
- Почему я?
- У нас в деревне говорят: "К Глыбочку не ходи, там турист всё обчистил". Это так называют вас.
Катарсин вдруг ощутил - зуб прошёл. Боли как не бывало.
Он уложил в огонь несколько смолистых суков, они спиртово загорелись. Женщина отодвинулась, вытянув руки, защищаясь от огня.
- Вы из Каменки?
- Из Манихино. Ой, который же час?
- Ровно половина второго.
- Надо бежать.
Катарсин испугался - сейчас уйдёт. Ему ужасно хотелось, чтоб она не уходила подольше. Никогда. Как удержать? Как остановить?
- Посидите, я чайку поставлю. Пять минут и готов.
- Ну, если пять минут, - легко удержалась она, и как-то чудесно просто предложила - Вам помочь?
- Я сам.
Он отметил нервную суетливость своих движений: ставя чайник на угли, пролил воду, обжег палец, просыпал чай.
- Вы тут один?
- Один.
- Не страшно?
- Кого боятся. Страшней меня в лесу никого нет. А чего это мы без имён. Я - Георгий.
- Лиза.
- Держите, Елизавета, - он подал ломоть хлеба с колбасой и помидором. - Соль только, уж извините, кончилась.
- Это к чаю?
- До него...
Пили чай, а может не чай. Он ничего не мог объяснить. Не смотрел на Лизу, но видел её, не видя. Ухаживал, подкладывал на колени конфеты, доливая погорячей, пролил на подол, скорей подал полотенце. Хотелось, чтоб она заметила его неловкое ухаживание и то, что она ему страшно нравится, и она замечала, и становилась все ближе...
- Который час? - Лиза сама повернула ему руку кверху циферблатом, и вышло это не фамильярно, а по-детски простодушно.
- Ровно два.
- Как это у вас всё ровно? Надо идти, а то влетит, - заторопилась она, а он почувствовал - ей не хочется уходить.
- Приходите ещё.
- Ладно.
- Сегодня вечером приходите.
- Сегодня? - она не удивилась и не сыграла удивление, но задумалась, подняла корзиночку. - Может быть.
- В восемь, - храбро назначил он.
-В девять, - так произнесла Лиза, что он не понял - серьезно или с иронией: мол, через час не хотите?
- Жду. Как явление жду.
Лиза улыбнулась. Насчёт явления поняла не очень. Но что ждёт, поняла.
- Я не прощаюсь, - произнёс, потерявшийся от счастья Катарсин.
- И я не прощаюсь...
"Придёт... Обязательно придёт... Господи, за что мне, старому идиоту, такое чудо, - подумал он, глядя ей в след. Лиза обернулась, помахала рукой.
Восторженный Катарсин заранее начал готовиться к "явлению". Сбегал в свой "заказник" и набрал отборных белых, подмёл вокруг костра, намыл посуду, нарвал в озере белых кувшинок.
В восемь накрыл самодельный стол. В центре - трёхлитровая банка с цветами. Две алюминиевых миски, две деревянных ложки. Помидоры. Тушёные грибы. Ах, соли нет...
Он надел чистую клетчатую рубаху. И всё поглядывал то на часы, то на тропинку, уходящую в ельник.
Из кустов, как всегда внезапно, словно возник из воздуха, появился Бенедикт Катеринович.
- Пгиветствую вас и поздравляю, друг мой!
- С чем? - Бенедикт появился совсем некстати.
- С тем, что вероятно через полчаса стрелки покажут ровно девять. О, какой вы нынче праздничный! Между прочим, сей момент на дороге видел преудивительного зайца. Уши короткие. Хвост длинный, пушистый.
- Лиса. Или кошка.
- Ф-е-е-е-е! Я бы отличил. Настоящий заяц, клянусь связью. Хотя неординарного вида и колера. С сизым подпалом на брюхе.
- Где же ваша неотлучная сестрица?
- Не спрашивайте, почтенный. Только что влюбилась, мерзавка, по уши и выше. С первого взгляда. Хотя, убей меня гром, не ведаю, как можно со второго или с двадцать девятого.
- Кто же он?
- Немолодой алгебраист. Евдокия готовится к свиданке. Ах, чертовка, безо всякой светской ломки, сходу пообещала явиться на свидание. О, да у вас намечается пир!
- Жду человека.
- Человечиху. Впгочем, не моё дело. Кстати, я тоже только что встретил генерала в отставке. А в руках вот такой арбузище.
- Откуда здесь арбузы?
- Ума не приложу. "Угостите, генерал, бахчевой культурой", - говорю. - "Берите" - ответствует, и подаёт мне арбуз. Каков генерал?
- Взяли?
- За кого вы меня приемлите? Вы хотите арбуза? Пгошу! О, какая накладка вне манежа! - у Бенедикта в руках желтела продолговатая дыня. - Ну что ж, дыня так дыня. Угостите вашу гостью. Ретируюсь. Не смею мешать рандеву. Желаю удачных ходов...
Он оттянул кверху канотье, которое со щелчком спустилось на голову. И нырнул в куст ольхи.
Катарсин поднял с земли бронзовую с зелёными трещинками дыню, поставил на стол. Лиза будет поражена...
В девять часов закрапал дождишка. Мелкий, жалобный. Зашуршал по листве, зашептал что-то. Стало смеркаться. В девять совсем потемнело. И в лесу, и в душе. Дождь усилился, Катарсин сникал. "Какой идиот... Что она ненормальная - бежать по первому зову к старому дураку...".
Он приложился к фляжке, занюхал хлебом, сел на землю у костра. Огонь колол орехи. У озера коростель вытаскивал ржавые гвозди из досок. Шуршал дождь...
"И слава Богу, что не пришла, что ни делается - к лучшему... покой, сосредоточенность и работа... меня бережёт Провидение, - укреплял себя Катарсин. - Что за чертовщина - как только обретаешь покой, тотчас ищешь непокоя...".
Он думал благоразумно, повторяя: "Слава Богу, что не пришла", но неотступное желание видеть Лизу, от умных сентенций не пропадало... "Может, это от долгого одиночества. Простая тяга тела. Нет, нет, - возражал он себе. - Тут что-то другое, не плотское, неземное, негрубое"...
...Тогда, в далёком чужом городе, он ждал денежного перевода. Благодаря ухарскому свойству угощать весь мир, он сидел на такой мели, что поддерживал дух хлебом с солью, дав телеграмму выслать перевод.
Всякое утро Катарсин с трепетом шёл из гостиницы на почту, подавал паспорт в окошечко. Милейшая девушка с ликом ангела, порывшись в картотеке, с кроткой улыбкой произнесла: "Нет". И он влюбился в это небесное бледное лицо, застенчивое и красивое. И она уже приметила его, поняв, что, несмотря на деланое равнодушие к переводу, молодой человек сидит на мели.
- Хотите, я пока вам дам немного? - спросила она однажды утром. И, не дождавшись согласия, протянула десять рублей. - Хватит?
- Ну что вы...Спасибо...Возьмите паспорт в залог.
- Зачем? Я вам верю...
Страшная сила - красота с добротой. Как союз поэзии и музыки, способные и порознь взять за душу. Благодарность и магический недуг любви охватил Катарсина ещё плотней.
Когда, наконец, прибыл долгожданный перевод, он, заполняя бланк, с отчаянием думал, что больше уже не увидит своего прекрасного гения. Но влюбленные находчивы. Тем более получившие перевод.
- Сударыня, - сказал он, отдавая долг. - Я ещё вернусь...
Вернулся он быстролётно. С букетом алых гладиолусов и с вырванным из записной книжки листочком, где было начертано: "Жду вас после работы у входа из почты...".
Смущенная от цветов, записки и взглядов очереди, она покраснела и странно, умоляюще произнесла:
- Не надо...прошу вас...
Куда там! Он уже увозил её из этого города, они летели в самолёте, он не мог без неё жить...
Около восьми вечера (почта закрывалась в восемь) он ждал, вышагивая в отдалении между кустами акаций и телефонной будкой. Выходили сотрудники и сотрудницы. Ангела не было. Катарсин уже стал с тревогой думать - не вышла ли она с другого выхода, как вдруг скрипнула тяжёлая дверь, обитая коричневой клеёнкой, и на крылечке показалась она, ангел на двух костылях...Опираясь на них, придерживая одной рукой букет, другой сумочку, ангел небесный выбрасывал вперёд безжизненные тонкие ноги, с трудом, медленно спустившись с крылечка.
Катарсин замер. Быстро, трусливо спрятался в телефонной будке, повернувшись спиной, стал наобум набирать номер, вернее крутить пальцем диск.
Оглянулся он лишь тогда, когда жалкая ковылявшая фигурка с букетом удалилась и уже не могла его заметить...
Огонь в костре щелкал орехи. У озера коростель вытаскивал из досок ржавые гвозди. Шуршал безнадёжный дождик...
Катарсин ещё хлебнул из фляги, накрылся с головой кожаной тужуркой, и не заметил, как уснул.
Разбудил его хруст сучка. Поднял голову. В слабом свете догорающего костра он увидел алый плащ, блестящий от дождя.
- Лиза! - вскочил он, неуверенный ещё - сон или явь. - Как вы шли? В такую темень. По лесу...
- А у меня фонарик. Я вам соль принесла.
Катарсин обнял её, смелый от невероятного, стал целовать мокрое лицо, косынку на голове. Лиза не противилась. Только спросила:
- Это неужели дыня?
- Да.
- Здесь и дыня?
- Здесь и вы?
СМАЛЬТА ДЕСЯТАЯ
А пёс мой разлюбезный удрал, украв из "холодильника" три килограмма корейки. Оказывается он воришка, отчего и боялся всех людей, меня, в частности.
На другой день явился. Стоял в отдалении виноватый. Я звал долго, говорил, что не сержусь, обещал простить - нет, не подошёл, расстались навсегда. Так бывало у меня с псевдодрузьями: займут денег - и исчезнут навсегда.
Эх, трусость - матерь пакостей... А может быть, наоборот?
ИСКУШЕНИЕ СВЯТОГО СЫСОЯ
Пробил час ночи. По карнизам стукали капли. Переулок попил дождя, закусил последним, идущим в парк, трамваем, зевнул парадной дверью, впуская подгулявшего заполночь школяра, и заснул. Средневековая ночь, сырая и тёмная, объяла уснувший город. По радио звучали последние псалмы, а Сысой Абелович не мог усмирить то мощное томление, которое люди ошибочно называют сердечным. Нет, вовсе не в сердечной области испытывал академик всемирной философии физическую боль. Он пробовал отвлечься стоянием на голове, разгадывал чайнворд, молился на икону святого Фомы, углублялся в том самого упадочного философа, чтение которого, всегда вызывало зуд написать что-нибудь полемическое - ничто не помогало. Чудесные видения, одно другого непристойнее, мучили воображение философа.
"Доброе утро, коллега!" - картаво произносил учёный попугай, подаренный Сысою синедрионом магистров космической философии. За долгие годы совместного проживания, как это часто бывает с мужем и женой, с собакой и хозяином, попугай сильно походил и внешностью, и интеллектом на своего Сысоя: так же склонял голову на бочок, если чего-то не доходило, так же гордо её поднимал, если что-то понимал, так же чесал за ухом в минуты душевного волнения, и не спал, если маялся хозяин.
А Сысой Абелович маялся. В животе его скулил говяжий шницель, из головы не выходила Софья Львовна, живущая рядом, ниже этажом. Сысой то и дело, переломившись через подоконник, заглядывал в нижнее окно - лакомая еврейка не спала, горел свет в одной из комнат.
Академик всемирной философии, конечно, понимал, что ещё рановато идти на приступ: женщина убита горем, вслед за арестом мужа, её уволили из аптеки, дочку исключили из пансионата Святой Матильды. Однако горестное положение соседки, только усиливало желание и неотступный голос нашептывал: "Не робей, Сысой, риск - благородное дело...".
"Доброе утро, коллега!" - прокричал попугай. Сысой махнул на него газетой, бросив: "Заткнись!", накинул на плечи подтяжки брюк, зачем-то надел новую шляпу с тетеревиным пером. И пошёл. Не разработав никакой доктрины, так пошёл, экспромтом. Два коротких звонка - там видно будет.
- Вы?! - удивилась, открывая дверь Софья Львовна. Она была в простеньком ситцевом халате с фильдекосовыми отворотами, лицо настрадавшейся женщины было густо намазано яичным кремом.
- Доброе утро... то есть добрый вечер, - заикаясь, произнёс Сысой, по-птичьи почесав за ухом.
- Какой вечер, Сысой Абелович. Ночь уж. Я спать собралась. Случилось что?
- Дочь ваша почивает?
- Спит, наверное.
- Очень прошу вас, Софья Львовна, поднимитесь ко мне. На минутку. Умоляю вас, хотя бы на секунду...
- Так поздно? Что вы, Сысой Абелович.
- Вопрос жизни и моментальной смерти. Нужен ваш совет. Иначе пропало, - нагнал непонятного страха Сысой так, что прелестная соседка расширила и без того крупные глаза.
- Господи, позвольте я хоть маску сниму.
- У меня и снимите, - он мягко потянул её за рукав, не давая опомниться. И опять запустил, чтоб уж ни за что не передумала:
- Жизнь и смерть, клянусь детьми и чем угодно. Умоляю...
Они поднялись наверх. Сысой шёл сзади, и сердце его тикало, как будильник, а глаза заволакивал туман. Он открыл дверь, пнул вылезший из-под тумбы в прихожей башмак, ещё успел глянуть в настенное зеркало.
- Вот, Софья Львовна, приобрёл по совершенному случаю дорогую вещь, - Сысой отворил дубовый шкаф с ореховым мезонином. Вынул пальто бегемотовой кожи. - Примерьте, пожалуйста.
Плохо соображая, но, поддавшись его возбуждению, она дала на себя надеть покупку, застегнула пояс.
- Святые угодники! - Сысой перекрестился. - Как на вас пошито. Ай, хороша, ай, хороша! Экзотический вид!
Софья Львовна завертелась перед зеркальной дверцей шкафа. Сысой, рухнув перед ней на колени, ахал, охал, крестился, проверял - не жмёт ли в талии, одёргивал подол, выпрямлял морщины кожи.
- Хороша, ей-богу! Редчайшая вещь. Берите и не думайте. Век сносу не будет, честное слово.
- Сысой Абелович, вы смеётесь. Откуда у меня такие деньги?
- Софья Львовна, что я способен продать вам эту великолепную вещь? Какой кошмар! До чего же ты дожил, Сысой.
- А как же. Неужели даром?
- Только даром. Это мой подарок. Берите и не думайте. Оно ваше... Здесь всё ваше: шкаф, гарнитур, каминные канделябры, мои научные труды - всё, всё берите, всё.
- Что вы, зачем мне. Я не могу принять такой подарок.
"Доброе утро, коллега!" - прокричал попугай.
- Нет, не отвергайте, дарю. Умоляю, умоляю, стою на коленях и готов пасть...
- Ну ладно, ладно. Сысой Абелович, вы чем-то сильно взволнованы. Поговорим об этом в другой раз. Вы нездоровы, что ли?
- Я страдаю.
- Да, - вспомнила соседка. - А что за вопрос жизни и смерти?
- Не знаю чем помочь незабвенному Луке Марковичу. Не могу ни спать, ни есть как следует. Жить не хочется.
- Да, да, где он теперь? Хоть бы известил. Уж месяц ничего не знаем. Кошмар.
- Брат мой, фра Лука, где ты? - позвал Сысой слёзным голосом. Он припал к бедру Софьи Львовны. - Какой человек был, какой человек. Кристалл. Благородный рыцарь. И за что, за что этого голубя кроткого...
Нацию, к которой принадлежала Софья Львовна, трудно назвать несообразительной, но уж если попадается еврей-простак, то не сравниться с ним в доверчивости последнему ярославскому дураку. Софья Львовна являла собой подобное исключение. Она была наивна до глупости, и причитания соседа Сысоя казались ей совершенно искренними.
- Ах, Сысой Абелович, и он вас любил, как брата родного, - она даже робко погладила академика по шляпе.
- Брат мой, кристально чистый, брат мой! О, как я страдаю вместе с тобой! Сиди спокойно, друг, я не оставлю семью твою. И всё отдам, хотя бы вот эту правую руку суну в огонь кострища, - продолжал Сысой, и уже не в силах совладеть с собой, приложил жертвенную руку к женскому колену.
- Страдаю, страдаю, брат мой...
- Ах, что вы, Сысой Абелович! - Вскрикнула Софья Львовна, удивлённая и испуганная такой формой страдания. Но Сысой был словно во сне, и принял её испуг за женское жеманство. Рука отправилась выше... Сильная затрещина привела его в сознание. В комнате было пусто. Шляпа валялась у стены. Хлопнула дверь. Учёный попугай прокартавил: "Доброе утро, коллега!".
"А пальто? Где пальто?", - крикнул Сысой. Он мгновенно вспомнил, как недавно в харчевне "Квадратное яйцо" к нему подсела красотка, заигрывая, примерила его шляпу, а едва он отошёл за компотом - исчезла вместе с головным убором.
Сысой вскочил, тяжело дыша. Пальто бегемотовой кожи валялось в прихожей...
СМАЛЬТА ОДИННАДЦАТАЯ
Ворона, спикировала на мышь, и, не поймав ее, садится рядом на камень, нервно подрагивая крыльями, чистит хвост...
Кошка, не схватив птичку, принимается вылизывать шерсть, будто именно сейчас самое время помыться...
Собака, оставшись с "носом" после погони, тоже чешет лапой за ухом, смотрит пристально в сторону, хотя там ничего нет...
Человек, если что-то не выйдет, сорвётся - скребет затылок, поводит плечом, скорей закуривает...
Это - момент отвлечения, деталька психики и поведения, ещё раз говорящая о нашем единстве с животными.

ГУТАЛИН И МУХА

Он достал из кармана галифе маленькую золотую баночку гуталина. Понюхал. Успокоился...
У всех деспотов свои причуды. Император Нерон любил смотреть, как травят пленных дикими львами. Русский государь Иоанн Гневный отводил душу боями голодных медведей. Великий император Лойола питал слабость к тараканьим боям. Папа Борджиа обожал всей своей кровосмесительной семейкой наблюдать лошадиные вязки. Вождь белых альбигойцев Грубер с нежностью относился к карманным собакам.
Седрик Нилат с детства любил запах гуталина. Этот запах возбуждал и успокаивал, он служил ему вроде нюхательного табака. Нилат сам с удовольствием и тщанием чистил сапоги, знакомясь с кем-нибудь, первым делом обращал внимание на обувь. Зная о причуде, соратники его носили высокие хромачи, всегда надраенные до предельного блеска, пахнущие свежей ваксой...
Часы показывали четверть пятого ночи. Спрятав золотую баночку, Нилат углубился в рукопись известного лингвиста Арро "Некоторые проблемы языкознания". Считая себя крупнейшим специалистом и в этом вопросе, Великий Регул долго думал над непонятной фразой: "Мысли человека могут возникать в голове до того, как они будут высказаны, без языкового материала".
"Тарабарщина, - постановил Нилат. - Без языка никакие мысли возникать в голове не могут". Жирным красным карандашом он пометил на обложке: "Сжечь вместе с рукописью".
Терзался ли он когда-нибудь, обрекая единым росчерком на казнь кого угодно? Только однажды. Когда впервые дал тайное указание ликвидировать давнего друга... Они вместе начинали, вместе отдыхали на юге, дружили семьями, но друг, благодаря умным теоретическим работам и растущему авторитету, сделался серьёзным соперником. И за это тёмным осенним вечером был раздавлен случайным "экипажем".
Нилат ощущал простую человеческую жалость, переживал, много курил, не в меру выпил. И тогда он приказал немедленно арестовать другого давнего и хорошего друга. И сразу сделалось легче.
Так боль в правой ноге притупляется, если вызвать боль в левой. Этим приёмом, известным ещё жрецам древнего Египта, Нилат пользовался, пока совесть его окончательно не атрофировалась, не утратила значения регулятора человеческих поступков...
Около получаса он набросал план собственной статьи о языкознании, тезисы которой походили на умозаключения невежды или умалишённого.
Затем взялся за чтение фарса "Сказание о земле обетованной". Фарс пришёлся ему по душе. Богато и благостно жили в нём подданные. Работали не за деньги, ни о чём не думали, распевали песни, водили хороводы, любили без затей. "Вот, Учитель, к какому благоденствию привёл державу твой ученик. А ты утверждал, что сделаешь людей счастливыми, покрыв империю ветряными мельницами. Наив, фантазёр. Народное быдло любит бич, пряники и бодать друг друга насмерть", - подумал Нилат. Он вспомнил, как Учитель обозвал его "фельдфебелем". Воспоминания были не из приятных. Отчитывал за грубость. Грозился уволить в отставку, состричь усы...
Нилат ещё приговорил к казни любимого гофмаршала за то, что тот якобы устраивал у себя на дому "свальные грехи", повелел четвертовать известного авиатора за то, что тому сослуживцы в день рождения подарили самолетающий дирижабль. И решил поразмяться.
Он встал из-за стола, заходил по кабинету. Заглянул в покои своего верного слуги Автандила. Тот, сидя у камина, вязал носки для Господина. На электроплите прел чаёк, рядом на столике лежало распечатанное письмо.
Как все деспоты, Нилат был совершенно одинок, не имел никаких человеческих привязанностей. Пройдя злодейский земной путь, любил он лишь троих людей: убиенную жену, дочку, пока та не стала умнеть, и верного пса Автандила. Старик был первобытно глуп, косноязычен, но только с ним и мог Нилат расслабиться, поговорить по-человечески, по житейски.
- Как дела, батоно? - спросил Хозяин, по обыкновению ставя ударение во всяком слове на первом слоге.
- Дела, как сажа белый, мама.
- Что пишут из дома?
- Урожая большая вышла. Рук мало. Старики одни.
- Старики, - задумчиво повторил Нилат. - Мы с тобой тоже старики. Пора подыхать.
- Пора, мама.
- Как думаешь, батоно, что будет, когда я умру?
- Ничего не будет. Горе будет. Тебя, мама, в пирамиду положат. Батоно в сырой земля. Тебя народ очень любит.
- Народ - скотина. Он любит кнут и жвачку.
Нилат погладил по седой курчавой голове старого слуги, внешне чем-то походившего на отца.
- Мы, батоно, прикажем положить тебя рядом со мной. Не возражаешь, дарагой?
- Так, мама, нельзя. Мама - во! - старик ткнул спицей в потолок, - а батоно - во, - спица указала на пол.
- Ничего. Я прикажу положить тебя рядом...
Он похлопал слугу по широкому плечу. И удалился продолжать работать. Но прежде достал план личного завещания, куда вписал: "Моего верного раба Автандила приказываю положить в саркофаг у моих ног".
Забыв, что медики разрешили ему курить не в затяжку, Нилат несколько раз затянулся, почувствовал боль в голове. Сознание помутилось. Внезапно на странице "Завещания" он увидел страшное, многоногое и крылатое чудовище. Это была обычная комнатная муха, но больному воображению она показалась громадным невиданным существом.
Нилат в испуге отпрянул, прикрываясь рукой. Муха с громким дребезжанием взмыла вверх, сделала круг над лампой, снова села на страницу, принялась намывать огромными мохнатыми лапами глазастую страшную голову.
Нилат, не мигая, уставился на чудовище, как на допотопного ящера, ему показалось, что большие радужные глаза зверя смотрят на него в упор, а всё чудовище приготовилось к прыжку. Он с криком ударил по столу здоровой рукой - муха была раздавлена. Тотчас затмение кончилось. Нилат осознал, что прихлопнул обыкновенную муху. Брезгливо смахнул её на пол. Вытер ладонь носовым платком.
- Звал, мама? - появляясь в двери, спросил Автандил.
Нилат достал гуталин, понюхал.
- Нет-нет, ступай.
- Покушать, мама, не хочет?
- Принеси.
Автандил принёс не то ужин, не то завтрак. У старика были испуганные на выкате глаза старого ребёнка, крутой нос-шнобель, желвак под скулой, будто всегда держал за щекой сливу. Зная, что бедное его дитя дошло до такого умопомрачения, что даже перестало доверять ему, Автондилу, старик сам съел ложечку заливного судака, отхлебнул из кружки компота.
- Кушай, мама, вкусно.
Нилат вдруг опять дико вскрикнул, и запустил тарелкой в стену. Автандил, схватясь за голову, побежал за тряпкой, вытер пол и стену. Принёс новую порцию.
Нилат молча съел заливное, вытер рот повязанным на грудь передником, достал костяную зубоковырялку, подаренную ему косторезами Севера.
На подарке только в сильно увеличительное стекло можно было увидеть, искусно вырезанное на кости изображение битвы Чистоверцев с варварами, где сам Нилат сидел с копьём на боевом верблюде. Мастер создавал шедевр более семнадцати лет.
Нилат, ковыряя в гнилых зубах, сломал уникальное изделие, бросил в пепельницу. Взял простое рыбье ребро, продолжил чистку зубов...
Перед сном подошёл к окну. Уже светало. Старец в байковом берете сидел с неизменной бутылочкой под кустом и созерцательно покуривал...
СМАЛЬТА ДВЕНАДЦАТАЯ
Низко летит вертолёт. Женщина, сидя в поле на траве, завидев его, инстинктивно закрывает колени подолом...
Прожив свой срок в далёкой деревеньке, я уезжал. Женщина была на работе. Деньги за простой положил на комод. Чтобы не было потом стыдно. Кого? Она даже не знает моего городского адреса. Мы никогда более не встретимся...
Чуя смертный час, человек пишет письмо, в котором просит прощения, надевает чистое бельё, многое делает, чтоб не было стыдно. Потом. В гробу... Нет, тут что-то необъяснимое. Врождённое и посмертное. Быть может, божественное...
ПАНСИОНАТ N9
Актриса столичного балагана имени Валтасара Валерия Лукини была истинной женщиной, то есть легкомысленной, миленькой и благосклонной к тем мужчинам, чьё богатство не чины и сумА, но великодушие. За ней постоянно волочились трагики и комики балагана, всевозможные ловеласы, юнцы гвардии, аббаты, холостые медитаторы и деловые тузы. Но безуспешно. Она состояла любовницей Главного ментора балагана Гоги Толасто, носатого, ревнивого черкеса, а телом и душой любила кутилу-дуэлянта гренадёра по кличке "Кларнетист".
Валерия Лукини занимала скромную квартирку в Свечном переулке, имела озорную субретку, чёрного дога, и, несмотря на множество долгов, любила кутнуть в весёлой компании, которые кончались всегда какой-нибудь потасовкой её "Кларнетиста" с дерзким капером или молодым архиереем.
Однажды, когда Гоги Толасто, оседлав стул, проводил генеральную репетицию трагической комедии "Кубинские козочки", где Валерия играла роль легкодоступной, хотя и передовой свинарки, на просмотр явился старший синекур Лабера фац Герус, существо грубое и тупое. После просмотра, выпив в буфете полпинты сенегальского рома, он заявился к Главному ментору.
- Чем обязан, мой фац? - угодливо кланяясь и торопливо застёгивая ширинку, спросил черкес.
- Пришёл взглянуть на твою поганую рожу.
- И как она, мой фац?
- Смахивает на козью ж...
- Юмором вас Всевышний не обидел, мой фац. А как само лицедейство?
- Дерьмо...
Гоги забеспокоился, закурил. В сцене конских скачек было, пожалуй, маловато портретов Великого Регула - подлец реквизитор явился на репетицию с сильной поддачи. На ярмарке бесплатно торговали кренделями и колбасами - что ж, тут криминала нет, богато живет народ. А может, перехватил...
Но старшего синекура сама пьеса не интересовала. Он велел позвать лицедейку, игравшую передовую свинарку. Та явилась, не успев еще снять прозрачный муаровый комбинезон.
- Собирайся, девка. Поедешь со мной, - оглядев её, приказал синекур, плюнув на гипсовый бюст Валтасара.
- Куда это?
- В ж...
- Хамло, - произнесла Валерия, и хлопнула дверью.
- Позвольте догнать, мой фац? - предложил Толасто.
- Не мельтеши, чернопузый...
Два подручных синекура, вломившись в уборную Валерии, связали женщину и унесли в спецфиакр Педерального ведомства.
- В каталажку путь держим? - ничуть не унывая, спросила Валерия.
Она вообще сроду не унывала, а если делала это, то когда никто не видел.
- На курорт, - ответил скуластый мыромой.
Её привезли не в каталажку, а в лучшую баню столицы, выстроенную на манер римских терм. Ввели в большой белоколонный зал, где уже было полно женщин, тоже одетых кое-как: кто в хламиде, кто в собольей шубе, кто в ночной сорочке и даже без оной.
- Слышь, подруга, что за сбор? - спросила Валерия у пухленькой блондинки с дюжиной папильоток на голове, ибо её взяли прямо из цирюльни.
- Чё ты, не знаешь, в гарем едем...
Валерия вспомнила рассказы знакомых о гаремах Лабера, в которые набирали танцовщиц, циркачек, актрис, манекенш и, порой, кого попало. Большинство женщин, ехавших в гарем не впервые, не были убиты горем. Они играли в жмурки, в чехарду, курили, распевали арии, толковали о тряпках. Несколько удручёнными казались новенькие, особенно молоденькая, вся в чёрном монашка, которая, стоя в углу, всё время молилась, скороговоркой повторяя: "Господи, сохрани мя в целости, Господи, сохрани мя в целости...".
- Не менжуйся, божья невеста! - крикнула ей пухленькая блондиночка. - Вернёшься целой. Знай, три к носу!
Женщины захохотали: монашка была дурна лицом, тоща и плоска, что в фас, что в профиль.
Наложниц всё подвозили и подвозили. Валерию удивило, что подвозили не только молодых и красивых, но и не молодых, и не красивых. Когда собралось человек пятьдесят, раздался длинный звонок, зазвучала музыка "Турецкого марша", всех выстроили в два ряда и пересчитали. Прислужницы в мужских галифе и резиновых халатах выдали каждой по полкуска земляничного мыла, по флакону благовоний и по липовой мочалке.
- Нельзя ли утолить жажду чем-нибудь освежающим? - спросила томная, неохватно толстая дама в розовом купальнике и в шляпе со страусовым пером.
- Из-под крана освежишься, - ответила рябая прислужница.
В банном зале стоял гул, как на крытом базаре. Гремели тазы и шайки, шумела вода, наложницы визжали, играли в пятнашки и выгоняли за дверь карлика-спинотёра.
После омовения в бассейне и умащения тел лавандой, амброй и цветочными маслами, всем выдали одинаковые стОлы с серебряными фибулами, розовые газовые шаровары и хромовые кольцеи. Долго шла примерка, возня у зеркал, обмен: кому-то велика была одежда, кому-то обувь.
Когда кончился базар, всех покормили пончиками с брусничным киселём, и вскоре к термам подали четыре омнибуса. Весёлый гарем взял курс на Южный вокзал...
СМАЛЬТА ТРИНАДЦАТАЯ
Опять чудный день: сеет и сеет дождишко, разговаривая с донышком кастрюльки, озёрную серь затянуло моросью, с мокрых листьев - кап-кап-кап...
Говорят: "Похожи, как две капли воды". Но, думается, при точнейших измерениях можно обнаружить, что нет двух абсолютно одинаковых капель. И звёзд на небе, и снежинок, и песчинок, и пчёл, и ласточек. И уж без всяких измерений ясно - нет на земле двух совершенно одинаковых людей. Природа всё живое и неживое сотворила в единственном экземпляре. Шесть миллиардов - и без повтора. Да что шесть - больше. Моего подобия не существовало за всю историю и никогда не будет...
Сознание этого феномена способно вызвать не только изумление перед природой, но и уважение к себе, Единственному во времени и пространстве...
МАЕТА
Поздним утром влюбленный Катарсин вышагивал у костра.
Выкипал чайник, сигарета сменяла сигарету. А он ходил и вопрошал: "Что это? Что это? Еще вчера я не знал о Лизе, сегодня не могу без неё. Что случилось?".
Наш влюбленный, конечно, знал что случилось. Такое бывало не раз. И удивляло его не то, что он влюбился с первого взгляда - иначе и невозможно - а то, что всё произошло так стремительно быстро. "Чудная, небесная, ни на кого не похожая!", - произносил он восторженные, выспренние слова, которые так не любил в других.
Высокая причина его восторга ушла рано утром, забыв шёлковую косынку, от которой волшебно пахло её духами. Он повязал талисман на шею и ходил. Костёр ходил у костра... "Спокойней, старик, спокойней, - говорил он сам себе. - Доставай рукопись, садись за работу, утро назначено Богом для трудов праведных, вечер - для греха, садись за дело...".
Но он был выбит из привычного ритма, ничто не шло на ум, кроме Лизы. "Почему мы так долго не встречались? Это чьё-то колдовство... Кто-то заколдовал нас с тобой", - звучал её ночной шёпот.
Почему не встречались - яснее ясного, могли вовсе никогда не встретиться. Но почему, встретясь, всё случилось так скоро? "При её-то молодости и миловидности. При моём-то возрасте и внешности... А может, она со всеми столь стремительна? Может, она... Нет-нет, прочь пошлые подозрения. Она выше их, она чиста, как ангел, как чудо", - опять впадал он в слог возвышенного восторга.
Простим ему это впадение. Кто не впадал.
Работать он не мог. Сидеть на месте тоже. Тогда собрался в успокоительный лес. Сунул в карман полиэтиленовую сумку, взял новую пачку сигарет, кинжал. Но в лес уйти не удалось - в гости нежданно приплюхал бывший попик. Поздоровался благочинно. Сел у костра. Угостился чайком. Попик был из Лизиной деревни, и Катарсина подмывало говорить о ней, узнать что-нибудь. Осторожно, будто между прочим.
- Вы в Манихино не знаете Лизу? - не вытерпев, небрежно поинтересовался он, тоже прихлёбывая горячий чай.
- Продавщицу-то? Как не знать. Её всякий мирянин знает.
- Она продавщицей работает? - удивился Катарсин. Ему представлялось что-нибудь более интеллектуальное: библиотека, клуб, медпункт.
- В магазине.
Помолчали. В костре тонко заныла сырина. На берёзе почёкала сорока.
- А с кем она живёт, не знаете?
- А с матушкой. Дщерь имеется. Лет восемь. Нет, пожалуй, что семь.
- Замужем?
- Был у неё. Яков... забыл отчество. Яков, да. Но что-то сильно бушлатить начал. Развелись. Уж годов восемь. Нет, пожалуй, семь.
- Ну и как она?
- Чего?
- Снова не вышла?
- Одна. Нынче, знаете, держать мужика накладно. Так-то ходят к ней. Женщина вполне свободная, видная. Глянуть есть куда.
- Как ходят? - Катарсин нервно засверлил сучком золотистую землю у сапога.
- Ногами ходят. Дело житейское, мирское.
- Кто?
- Разные, - так с подначкой сказал попик, словно только за этим и явился к костру, словно только и ждал подобных расспросов.
И тут же, сделав дело, надел свою короткополую шляпёнку, стал собираться, хотя раньше мог сидеть, пока не выгонят.
- А вам-то на что она? - не без лукавой нотки спросил бывший попик, глядя на косынку вокруг шеи Катарсина.
- В магазин хотел.
- Сегодня магазин работает. В понедельник... нет, пожалуй, во вторник выходной. А сегодня работает. Ну, благодарствуем за чаёк, - попик перекрестился, глядя в землю.
Когда он исчез, Катарсину и в лес расхотелось, теперь, чуял он, и лес не успокоит. Ликование восторженной души сменилось досадой. И на свою глупейшую наивность, и на возникшую ревность к тем, кто "ходит к ней". "Вот тебе и ангел из продмага... Ходят разные... Да она, видать, просто местная по...".
Грубые слова вспыхивали в горячей голове. Он резко снял косынку, пахнущую её духами, швырнул в палатку. "Ладно, старик, что ты-то потерял - ничего не потерял", - успокаивал он себя.
И снова ходил и ходил. Костёр возле костра...
ПЕРВЫЙ ДОПРОС
На первый допрос Луку Марковича Щепколётова вызвали через неделю. Его разбудили ночью на самом интересном месте сновидения: в театре состоялась премьера Сонечкиной пьесы (она в молодости сочиняла стихи), и после окончания зал, аплодируя, неистово кричал почему-то не "Автора, автора!", а выкрикивал "Мужа на сцену, мужа на сцену!".
- Вас вызывают, - услышал Лука Маркович голос. Открыл глаза - дежурный збирр дёргал за одеяло.
Лука быстро оделся, затянул брюки шкертом, изготовленным из распущенного носка, и, шаркая ботинками без шнурков, вышел на галерку. Сосед молча смотрел на него. "Не домой ли? - подумалось. - Если бы домой, то вызвали с вещами".
Его повели по железным лестницам, по лабиринтам коридоров спящей тюрьмы. "Мужа, мужа на сцену!", - ещё звучало недосмотренное. Сердце Луки было не на месте. На прогулочном дворе, в уборной рассказывали такие страсти о допросах, о грубых педелях, о пытках, что Лука Маркович приготовлял себя к самому страшному.
Когда его ввели в лифт, он совсем потерялся, вспомнив байки о том, как убивают человека, если он приговорён к расстрелу. Запускают одного в узкий лифт, пристёгивают ремнями к стенке. Лифт начинает медленно спускаться, и где-то в пути смертнику стреляют в затылок, а труп вываливается в подвал...
"Полно, паникёр, что это я сдурел совсем. Еду вовсе не один, а со збирром. И ремнями не прикрутили. Да и суда ещё не было", - малость успокоился Лука Маркович, щупая затылком стену лифта.
Привели его вскоре в кабинет педеля. Под кабинет отведена была обычная камера с решёткой, только стол поставлен однотумбовый, стул, прихваченный железным угольником к полу, и в углу лик Святого Феликса.
- Здрасьте, - поздоровался Лука Маркович, разглядывая, что за педель.
А педель оказался вовсе не страшный. Симпатичный молодой человек, сероглазый, с чёлочкой школяра на ясном лобике. Он пытливо, но профессионально коротко глянул на арестованного, предложил сесть, раскурил очень длинную с тонким мундштуком голландскую трубку. В кабинете запахло не то ванильным печеньем, не то ванной после женского мытья. Луке Марковичу молодой педель придвинул коробку афганских папирос, с изображением на этикетке всадника, оседлавшего горного козла.
- Курите, пожалуйста. Вы ведь курите.
- Откуда вы знаете? - полюбопытствовал Лука, доставая папироску.
- Профессия такая, - скромно уклонился педель, отбросив кивком головы школярскую чёлку, хотя она вовсе не мешала. И зажигалочкой чиркнул арестованному. На колпачке зажигалки был оттиснут ястребиный профиль того же Святого Феликса.
"Какой приятный молодой человек, - изумился Лука Маркович. - Не так уж страшен чёрт, как его малюют".
- Так-так-так - сказал бедняк, - начал педель, кашлянув в кулачок, и открывая папку с делом. Он пыхнул голландкой. Она погасла. Пришлось зажигать снова. Достал большую ботаническую лупу, навёл на лист "дела". - Значит, Щепколётов Лука...Как отчество?
- Маркович, - Лука поискал, куда отряхнуть пепел. Зоркий педель, не глядя, подвинул к нему пепельницу, сделанную из хлебного мякиша. Как в камере у Феоктиста Гезовича.
- А моя фамилия Эскулампов.
- Очень приятно. Почти великий греческий исцелитель, - улыбнулся Лука.
- Вы не так поняли. Не Эскулапов, а Эскулампов.
- Тоже хорошо.
- Хорошего у нас с вами мало...
Эскулампов только недавно окончил Сыскную школу, работал на дознании в пригородном околотке, и это было его второе настоящее дело, где он выступал уже не в роли дознавателя, а педеля четвёртого класса. Как всякому молодому спецу, ему очень хотелось выглядеть посолидней, эдаким повидавшим виды, отчего он и курил голландскую прокуренную трубку, и покашливал баском, и хмурил чистый лоб. В то же время он еще гордился педельской формой со стоячим воротником до ушей, навесив на неё всё, что было положено по уставу: значок "Меткого стрелка", крест-накрест портупею с медными заклёпками, пистолет в кобуре, кривую саблю, планшет, повязку на левом рукаве с вышитой золотом шестерней шпоры на яловых сапогах. Ему ещё нравился сам процесс допроса, он ещё играл в допрос, в постоянное курение трубки, которая для того и гасла, чтоб лихо поджечь её педельской зажигалкой, в просмотр записей через лупу, хотя и без неё он отлично всё видел. Ему еще предстояло, скинув всю эту мишуру - оборзеть, оскотиниться и отупеть.
Покончив с формальной записью - кто есть кто допрашиваемый, где и когда родился, крестился, женился, педель, перевернув песочные часы, кашлянул, откинул чёлку, и, подперев голову рукой, испытующе уставился на Луку.
- Что вы так на меня смотрите?
- А не верится, что вы такой злодей.
- Я злодей? - Лука Маркович даже оглянулся - не стоит ли злодей истинный за ним. - Простите, а в чём меня обвиняют, фра Эскулапов?
- Я вам не "фра", папаша. Это, во-первых. Во-вторых, не Эскулапов, а Эскулампов.
- Извините.
- Вот слушайте внимательно. "На мистерии, когда показывали, как наш Великий Регул постригает в своём саду персидские розы, означенный Щепколётов Л.М. хотя и зааплодировал, но с места, как все, не поднялся...".
- Хе-хе, - у меня в то время болела нога. Я ходил с палочкой. Растянул ахиллесово сухожилие. Да что там - справка имеется, честное слово.
- На мистерию вы же пришли. Не на носилках доставили.
- Боже мой, какой пустяк ерундовский. Смех. Фарс!
- Вот ещё очень смешное: "Означенный Щепколётов Л.М. весьма в колоритных красках рассказывал мне анекдоты, подрывающие самые основы нашей Великой империи, которые я, впрочем, не слушал...".
- Дешёвка и ложь! - вскричал Лука. - Курам на смех, честное слово!
- Во-первых, не орите, папаша. Во-вторых, вот вам ещё курам на смех: "Корректируя двадцать седьмой том "Всемирной истории", означенный Щепколётов Л.М. умышленно пропустил в названии "Нилатград" букву "р". Страница 229, сорок третья строчка сверху.
- Ну и что? - не понял Лука.
- Уберите, уберите буковку "р". А? Страшно произнести.
- Какая чушь. Ну, описка. Ну, прозевал. С кем не бывает.
- "Дерзкий ренегат, не соблюдающий постов, хулообразно отзывающийся о святая святых, на самом деле является тайным агентом варваров, которому было поручено произвести злодейский взрыв Вавилонской башни...".
- Боже мой, - прошептал Лука, и вдруг вскочил. - Кто этот мерзавец! Кто этот лжец!
- Сядьте на место, - сдержанно и явно кому-то подражая, приказал Эскулампов.
- Смех, прямо смешной смех. Ха-ха-ха-ха-х! - почти истерически выпалил Лука Маркович, и нервно закурил сам, схватив зажигалку. Эскулампов отнял зажигалку, своей рукой чиркнул под носом Луки, и поднялся. Он заходил по кабинету, поправляя портупею сабли, явно демонстрируя свою экипировку. Хромовые, начищенные до блеска сапоги его издавали снежный скрип, от него несло дешёвыми духами, чёлка всё время спадала на лоб, позванивали на груди две медальки, трубка гасла, аксельбант съезжал с правого плеча. "Какой славный молодой человек", - восхищался Лука Маркович, не зная, что молоденький педель не был уж таким мягкотелым тютей, и уже пробовал покрикивать, грозить саблей, материться, и что вежливость данного допроса объяснялась личной мелодрамой Эскулампова. Как раз накануне, он прокутил всю получку в портовой таверне с непотребными девками, и молодая жена ещё не ведала о его материальном и моральном падении.
- Вот подпишите протокольчик, и идите досматривать сновидения, - сказал педель, присаживаясь к столу.
- Нет-нет, ни в коем случае. Я ничего подписывать не стану. Только вы не сердитесь. Лично к вам у меня нет никаких претензий, ей-богу.
- Это ваше право, - меланхолично произнёс Эскулампов, соображая, что бы такое приврать молодой жене. - Но учтите, тем самым вы лишь усугубите свою вину. Лучше бы покаялись.
- Какую вину? Какую, если я ни в чём не виноват, если всё, что вы мне зачитали, есть...
"Я тоже не виноват, - не слушая обречённого Луку, думал Эскулампов. - Случайно встретил друга детства, пригласил выпить по чарке за встречу, зашли, выпили, тут бы и разбежаться. Но случайно подсели две грудастые чертовки. Разве я виноват - такие соблазнительные дьяволицы подсели. Увезли к себе, очнулся утром...Пустота в душе и в кармане. Ах, козни нечистой силы...".
- Повторяю, лично к вам я ничего дурного не имею, но поймите меня, - донеслось до Эскулампова.
- Вот и подпишите, что от подписи отказываетесь.
- Ни за что. - Лука вспомнил наказ сокамерника - ничего не подписывать.
- Как хотите. "А что если жене сочинить - ограбили, напали двое бандитов, отняли кошелёк и песочные часы...". - В камере не холодно? - спросил педель.
- Тепло.
- Не обижают?
- Что вы, со мной сидит весьма благородный и тоже ни в чём не виноватый литератор.
- Возьмите с собой несколько папирос.
- Благодарю. Восхищён вами. Зачем вы здесь служите?
- Спрячьте, спрячьте, - Эскулампов нажал под столешней кнопку.
Вошёл рослый збирр. Лука пошёл к выходу, заложив руки за спину. Его повели по тем же коридорам, на том же лифте подняли наверх. Пока он ждал корпусного, по галерке прошла женщина в белом халате, очевидно, медик.
Лука Маркович вспомнил Соню, дочку. И сделалось невыносимо жалко не себя, а их. "Бедные мои, бедные мои, как-то они там без меня...Надо будет в следующий раз попросить приятного молодого человека о свидании...".
СМАЛЬТА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Порывистый ветер. Ропщут, судачат, жестикулируют дерева. В низком небе рядами проходят полкИ туч. Где-то идёт битва. Они спешат на подкрепление. Или отступают разгромленные...
А вон в ту сторону плывут наискосок журавли. Плывут неровным уголком, плывут молча, сосредоточенно, будто понимая тяжесть долгой дороги.
Порыв ветра и листья тоже стаей рванулись за журавлями. Но улетели недалеко. Осинка машет голыми ветвями, только один листик, как преданная родному дереву птичка, качается на сучке...
А тучи сурово идут и идут. Где-то битва. Спешат на подкрепление. Или отступают разгромленные...

ТЁПЛЫЙ КАМЕШЕК
Она стала собираться на свидание сразу, как вернулась с работы. Прихорошилась, хотя и так была хороша. Соврала матери, что приглашена на День рождения к подруге в соседнюю деревню.
Мать её, Анна Семеновна, всю жизнь проработала сельской учительницей. Отношения с ней были доверительными, и Лизу всё время подталкивало рассказать о знакомстве с Катарсиным. Но останавливала какая-то суеверная опаска: расскажешь, и всё пройдет. Будто сглазишь.
Лиза повертелась у зеркальца, села с иголкой укрепить хлястик на плаще, и неожиданно прорвалось:
- Ой, мам, я познакомилась с таким необычным человеком. Только никому, ладно?
- Откуда ж он?
- Пока секрет. Он такой...ни на кого не похожий. Такой...ну, не могу выразить.
- Холостой?
- Не знаю. Я пока ничего не знаю, только очень хороший.
- Не тот ли, что у озера?
- Да, - врать Лиза не умела.
- К нему и собралась.
- Да. Только, мам, никому.
- Ладно, ладно. Там и прошлую ночь была.
- Да.
Лиза уже пожалела, что выболтала. Даже почувствовала себя виноватой перед Георгием. Ах, этот непослушный язык...
Поглядывая на часы, она юркнула на кухню, быстро запихала в капроновую сумку кусок колбасы, пачку печенья, банку тушёнки, достала с полки пачку индийского чая. Ещё сунула новенькие туфли.
- Мам, ну, я тронулась.
- Не тронулась, а пошла. Ждать вечером?
- Не знаю. Ты за Катюшей пригляди. Ну пока...Не сердись.
Таясь от любопытных глаз односельчан, Лиза спустилась к бане, и вдоль озера пошла огородами к дороге. Было сухо, тепло, солнце спускалось к лесу.
Через полчаса свернула с дороги на узкую тропу. Тут сняла резиновые сапожки, спрятала их в кустах и надела новенькие туфли. Подтянула сморщенный чулок. Подняла с земли серенький с прожилками камешек, похожий по форме на яйцо какой-то малой птички...
Тропинка петляла в ельнике. Послышался стук топора. "Сейчас мой бородач выскочит навстречу", - подумалось чудесно и страшно. Но он не выскочил. Согнувшись, рубил топором сушину. Без кепки, рукава закатаны по локти.
- При-ве-т! - подала она голос, сдерживая радость.
Он выпрямился, но не улыбнулся, не рванулся навстречу. Бросил топор, будто зря оторвали от дела, отряхнул брюки. Что-то не то почуяла Лиза.
- Комары не съедят? - сухо спросил он, глядя на её ноги в новых туфлях.
- А мы привычные...Ой, зачем я плащ надела - тепло, как летом. Мне дочка, знаешь, что говорит: "Мама, сними бусы, тебе ведь жарко...".
Она подошла, поцеловала его, раскрасневшаяся от ходьбы, открытая. А он был закрыт.
- Ты сегодня какой-то не такой, - Лиза опустила сумку, села на лавочку.
- А какой я должен быть?
- Тебя кто обидел?
Он не ответил, стал отесывать жердину. Произошло тягостное, довольно долгое молчание, во время которого Лиза, чувствуя какую-то происшедшую неприятность, перебирала, что же могло случиться. А Георгий тесал, тесал, словно это было очень неотложной работой. "Вот вправду верная примета, - думала она, - зачем проболталась матери...".
- Да что случилось, Георгий?
- Ничего.
- Мне уйти?
- Постой, - он бросил тесание, но глаза прятал. Актером Катарсин тоже был никудышным. - Хочу спросить. Ты со всеми так или только со мной? Она нервно закрутила в пальцах тёплый камешек. Несобранное крыло волос сползло на бровь, и лицо сделалось, будто долго сидела у жаркого огня.
- Вот ты о чём...Справки наводил.
- Зачем мне справки. Люди сказали. Похаживают, мол, к тебе, Елизавета Николаевна, - он глянул на неё, стало стыдно произнесённого и жалко Лизу. Но нарочно ещё подлил, да этак своим высоким стилем: - Я полагаю, сударыня, между нами невозможна ложь и камуфляжи...
В костре стрельнуло, зашипело, камешек выпал из её руки.
- Что же я вам солгала?
- Главное, - ему хотелось остановиться, не быть ревнивым, пошлым идиотом, но вместо того ещё добавил: - Я сторонник ясности, сударыня.
- Эх вы, сторонники. За бутылкой они похаживают по ночам. Я ведь просто продавщицей работаю.
- Знаю.
- Знаете...Эх вы, - сдавленно и надсадно повторила Лиза.
- Ну ладно, прости. Я погорячился.
Она встала, оправила плащ, нарядная и, оттого, что нарядность её напрасна - жалкая. Подняла упавший камешек. И пошла молча, забыв сумку.
- Лиза, постой! - отчаянно позвал он, видя как уходит женщина навсегда. Она не обернулась, будто не слышала. И уходила, уходила...
Георгий хотел рвануться, остановить, просить прощения, чтоб всё стало, как было, а того, что он сейчас наговорил, не было. Но точно столбняк сковал его тело...
Лиза скрылась за ельником. И стало быстро темнеть.
В тишине прищёлкивал костёр, билась жилка на виске. А он стоял заколдованный в неподвижность. Так стоял в детстве, когда его грозно отчитывал отец, так потом стоял, когда опасность требовала бегства.
В кустах ольшаника кто-то приказал участливо и властно:
- Догони, догони немедленно...
Освободившись от гипса оцепенения, Катарсин, исполняя волю голоса, рванулся, как разжатая пружина, и побежал. Увидел спину уже коричневого от темноты плаща. Закричал:
- Ли-и-и-и-за!
Она оглянулась. Георгий подбежал, задыхаясь, не веря, что догнал, казалось, невозвратное, обнял её, уткнулся в косынку.
- Дурачок, - всхлипнула она, тоже счастливая, что он догнал её. - Как же я без тебя...Зачем ты так...
Он поднял её на руки, понёс к костру, дыша, как зверь. Лиза сжимала тёплый камешек в кулаке.
СМАЛЬТА ПЯТНАДЦАТАЯ
Никто в мировой литературе не походил более на Христа, чем наш Фёдор Михайлович Достоевский.
Ища справедливости жизнеустройства, пошёл на Голгофу, был распят, но воскрес, и, подавая пример нравственности и любви, создал своеобразную Библию поиска истины, анализа противоречивости человеческого духа...
САМА ЛИ ПОЛЗЁТ ТУЧА ПО НЕБУ?
Когда Лука Маркович рассказал сокамернику, какой славный молодой человек его допрашивал, как всё вышло не так, как он ожидал, и показал папиросы, Феоктист Гезович расхохотался деланным желчным смехом. Тут же закашлялся, сплюнул в кровавый платок.
Он был плох, почти не ел, мало спал из-за удушающих приступов сухого кашля, но несмотря на это ещё покуривал, язвительно спорил.
- Ах, держите меня, какой милый вежливый молодой человек. Расположил. Дал покурить. Милый палач! Вежливый заплечных дел мастер! А по мне - мерзавец первой категории. Вы хотя бы признались этому миляге?
- Нет. Как вы учили, ничего не подписал.
- Догадываюсь, что вам инкриминируют. Хотели растопить льды Гренландии? Изменить движение луны? Заткнуть пробкой жерло Везувия?
- Что-то вроде этого. Да там абсурд какой-то. Смех собачий, ей-богу. И всё же молодой человек Эскулапов, то есть Эскулампов, весьма корректный военный. Прямо удивительно.
- Подлец!
- Ну, это уж вы слишком. Предан Чистой Вере. Так я и сам предан.
- А что такое Чистая Вера? Трагические бирюльки? Задумывались, что она такое? А? - Да, Лука Маркович задумывался. Он даже вывел, что за ней по закону диалектики должно наступить что-то другое, вероятно, ещё более благодатное. Хотя, кажется, куда уж больше...
- Чистая Вера - это последнее, самое передовое слово философской мысли, - сказал Лука.
- Простите, в чём передовое? В экономике?
- Нет, я так не скажу.
- В гуманизме?
- Пожалуй, нет.
- В заботе о благе народа?
- Увы.
- Так в чём же, чёрт возьми,- желчно воскликнул старый писатель. - Уж не в том ли, что миллионы идут на костёр, не ведая вины? Уж не в том ли, что этот венец философской мысли есть общество разора, коррупции, невиданного в истории произвола, страха, раболепия, и галерники гребут к земле обетованной, донося друг на друга? Уж не в том ли...
Лука далее не слушал, подумал: "Пожалуй, не зря его посадили, не зря. И меня не зря. Экие крамолы излагает. Еретик натурального помола. Нет, всё-таки не зря. Тут что-то есть...".
- Вы бы потише, - сказал Лука, озираясь на двери камеры.
- Во-во - потише! Тише, мыши, кот на крыше! Рабская нация! Поверила в бредовую сказку! Обожествила вонючего таракана!
"Во крамольник, во безбожник, какие слова бросает, - думал Лука, даже прикрывая пальцами рот. - Сам во многом сомневаюсь, не соблюдаю постов, но этот крушит святую идею, предаёт анафеме её главного проводника. Натуральный еретик. Не зря его всё-же...И меня не зря...".
- Я полагаю, Феоктист Гезович, Главный-то ничего не знает. Его обманывают, он мало информирован.
- Держите меня - не знает! Кроткая овца. Аскет. Гений.
- Высокая политика не всем доступна.
- Во-во "высокая политика", "противоречивая личность". Кто? Кто это? Великий Мыслитель? Художник? Ха-ха-ха! Мне часто думается: уж не подослан ли этот жалкий пигмей, эта мерзкая вошь, этот гнусный параноик кем-то, чтобы истребить великую нацию.
- Ну, уж вы совсем, ей-богу...
- Гнусь! - крикнул старый писатель и закашлялся. Он сплюнул в платок, попил из алюминиевой кружки воды, и уже потише продолжал. - И всё же, несмотря, что вот этими бы руками с удовольствием задушил эту погань, не он виноват. Он - зловещая кукла. А кто, спрошу я вас, кукловод? А?
- Кто же?
- Вон смотрите, - Феоктист Гезович указал пальцем на узкую полоску неба над "намордником". - Видите, туча ползёт?
- Вижу.
- Сама ли туча ползёт по небу? А? Или кто-то, что-то гонит её? А?
- Пожалуй, не сама.
- То-то, корректор. Изолированных явлений ни в природе, ни в человеческой истории не бывает. Кто позволил этой зловещей кукле, которой впору торговать на базаре киндзой и лавровым листом, кто позволил ей стать боготираном великого народа? Гнусная марионетка появилась на сцене неслучайно. Если оркестру требуется ударник, скрипача не возьмут. Историческая вакансия была на тирана. Так и только так, уважаемый корректор лженаучного издательства... Ничего не подписывайте. Иначе - петля.
- А вы-то на что надеетесь, Феоктист Гезович?
- Только не на милость палачей. Я сам. Видите платок? То-то...
Ночами размышлял Лука Маркович над словами старого писателя, и принять полностью их не мог. Всё в нём противилось. Он всю жизнь верил в другое, незыблемое, несомненное.
Феоктист Гезович умирал ночью. Лука стучал в дверь, звал на помощь, но никто не подходил - надзорный в это время тискал дежурную збиррку соседнего крыла.
Феоктист Гезович умирал спокойно, тихо. Глаза его были открыты, неподвижны, только часто и тяжело вздымалась тощая грудь, и всё глубже западала нижняя челюсть.
- Знаете, чего бы я хотел?
- Попить? Я сейчас.
- Нет. Яичко всмятку.
Лука не мог исполнить это предсмертное желание. Он лишь заплакал, перевернул влажное полотенце холодной стороной ко лбу умирающего. Потом Феоктист закрыл глаза, внешнее стало меркнуть.
Последнее, что писатель вспомнил, было не видение самого дорогого, не картинка детства или природы. Он вспомнил, что Пепин Короткий основал династию Каролингов...
"Почему? В какой связи вбежала в голову эта нелепость?", - озадачился он, и вдруг захотелось ещё чуть пожить именно для того, чтобы понять - почему перед смертью всплыла в мозгу такая нелепость. Со времён школы никогда не думал и не вспоминал он ни Пепина, ни Каролингов...Но тут сознание, механизм, который и в предсмертной агонии хотел познать самого себя, погасло навсегда. Феоктист лежал ещё горячий, но мёртвый. И это был уже не он, не существо, а вещество, которому предстоял распад на атомы вечной материи...

ФУГА БАХА
Когда после ареста мужа её уволили из аптеки, где она служила младшим провизором в отделе травознания, а дочку исключили из платного пансиона, Софья Львовна впала в отчаяние, не зная, как жить дальше.
Сысой Абелович приходил всякий вечер то с тортом, то с палкой колбасы холодного копчения, то с букетом персидской герани, утешал, как мог, обещал похлопотать, поговорить кое с кем, совал деньги, причитал о потере лучшего друга. Бедная женщина благодарила доброго соседа, плакала, а он гладил её, целовал руки и ноги, готовый даже зарыдать и говорил: "Всё образуется, прелестнейшая Софья Львовна, не надо иссушать себя слёзотечением", "Это простое недоразумение...".
Наконец, Софья Львовна решила сходить сама в Сыскное управление и похлопотать за мужа.
Она долго выбирала, что надеть для такого случая, выглядеть хотелось и скромно, и не бедно. Остановила выбор на чёрном фильдекосовом платье с белым кружевным воротничком, повязала голову тоже чёрной креп-жоржетовой косынкой. Положила в сумочку последние деньги и документы. И поехала.
Сыскное управление она нашла быстро. Простота архитектурного решения этого здания, вероятно, предвосхитила стиль грядущих эпох, являя собой огромный кирпич, поставленный на попа. Внутреннее же устройство его было хитроумно и сложно задумано таким образом, чтобы всякий вошедший сюда проситель никогда более не вышел наружу.
Выписав пропуск и расспросив к кому ей обращаться, Софья Львовна около часа искала по всем этажам кабинет номер 729, пока окончательно не заблудилась, попав в тупик. В тупике стояла красная железная бочка с речным песком и ржавый багор. Софья Львовна отдохнула, прислонилась к бочке, затем ещё около часа плутала по лабиринтам, стуча каблуками по коридорам и, наконец, опять попала в тот же тупик. Ноги гудели от ходьбы, хотелось посидеть, и она, постелив газетку, села на бочку. Самое непостижимое было то, что кого бы ни спрашивала - никто не знал, где находится искомый кабинет, и вообще никто ничего не знал.
Тут скрипнула дверь, из неё вышел мужчина с азиатским, широким лицом, в низко надвинутой чёрной шляпе. Остановился, оглядывая женщину, сидящую на бочке.
- Вы что здесь сидите? - спросил мужчина. На носу у него ещё был крестом приклеен пластырь.
- Заблудилась, - Софья Львовна встала, смущённо подняла газету.
- Заходите. Потолкуем...
Она покорно пошла за ним, успев прочитать на двери "Старший педель сыска Ковадло Г.Г.". В небольшом кабинетике были зашторены окна, на столе тускло горела фиолетовая лампа с квадратным абажуром. Сели. Он - за простенький однотумбовый стол, она - на стул.
- Слушаю вас, - Ковадло уставился на неё, но не в лицо, а ниже.
Софья Львовна сбивчиво рассказала об аресте мужа, непрестанно повторяя, что он ни в чём не виноват и самый порядочный человек на всём белом свете. Старший педель, казалось, не слушал, что-то чирикал на блокноте с изображением Святого Феликса. Он курил вонючий, пахнущий клопомором, табак, щурил нос, заклеенный пластырем.
- Щепколётов?
- Лука Маркович Щепколётов, - с готовностью ответила Софья Львовна, ободряясь, что педель деловито записал фамилию в блокнот.
- Вы, значит, супруга?
- Да.
- Плохи дела вашего Щепколётова. Очень плохи.
- Позвольте, но ведь мой муж ни в чём не...
- Буде, буде, - прервал педель, - невиноватых не сажаем. Как вас звать?
- Софья Львовна.
- Еврейка?
- Да.
- Вот видите: и еврейка, и жена врага империи, и пришли заступаться за него. Помню я вашего Щепколётова, - соврал Ковадло. - Прикидывается овечкой, водит следствие за нос, а сам матёрый волк. Вышак ему светит. Стена.
- Что-что?
Ковадло приставил палец к виску, с наслаждением ощущая, как до предела перепугал и без того испуганную женщину. Горбоносая пышная еврейка нравилась ему по той же причине сочетания грубого тела и кроткого нрава, что и соседу Сысою. Он встал из-за стола, заходил за спиной Софьи Львовны, оглядывая её сзади.
Он мог сделать с ней всё, что хотел, и, расхаживаясь, обдумывал с чего начать.
- Ну, будя, будя хныкать. Вавилон слезам не верит, - Ковадло похлопал её по плечу и хитро подмигнул висевшему на стене портрету Святого Феликса. - Кое-что могём предпринять для спасения вашего Щелколётова. Кое с кем в силе потолковать.
Софья Львовна прерывисто вздохнула, подняла голову, малая надежда засветилась в её мокрых от слёз глазах.
- Я отблагодарю вас. Только помогите, пожалуйста.
- Не даром, конечно. Даром чёрный баран чихает перед дождём.
"Дать взятку...он намекает о взятке, - встрепенулась она. - Сколько? Где взять деньги? Что продать? Или занять у соседа? Да-да, Сысой Абелович выручит, он добрый человек...".
- А сколько надо дать? - спросила шёпотом неопытная в таких делах Софья Львовна.
- Чего дать?
- Ну...денег.
Ковадло усмехнулся, приподняв шляпу, почесал затылок, опять подмигнул портрету на стене.
- У вас окромя денег есть товар.
- Не поняла. Колечко что ли?
- Херечко, - вдруг раздражённо выругался он, и от этой грубости Софья Львовна страшно покраснела, и, наконец, до неё дошло.
- Как вам не стыдно, - она опять заплакала, утирая глаза носовым платочком. - Я буду жаловаться.
- Кому, жидовочка сисястая. Здесь наши пляшут. Тут не у Кондрашки, Соня. Короче, выбирай: или столкуемся по-доброму, или твоему кошкоеду кранты. Даю пять минут на размышление...
Педель вышел в какую-то скрытую в стене дверь. Софья Львовна, оставшись одна, не знала, что делать. То, что предлагало это отвратительное чудовище с пластырем на носу - было ужасно, непредставимо, но и то, что она этим непредставимым поступком не спасёт бедного мужа и потом всю жизнь будет каяться - тоже казалось ужасным. Недалёкая, простодушная евреечка, ещё не понимая, что она обречена и уже никогда отсюда не выйдет, решилась принести себя в жертву. Она воображала, как потом во всём признается Луке Марковичу и он, несомненно, простит её. Только бы выдержать, только бы скорей кончился кошмар.
Неожиданно путаницу её мыслей прервал будто бы разговор за той, скрытой в стене дверью, смешок, стеклянный звук...
Ковадло появился без шляпы, что-то пожёвывая, цокая зубом, и от него разило водкой.
- Ну, надумала? Чего молчишь? Риск - благородное дело. Я бОльшим рискую.
Софья Львовна закрыла лицо ладонями, пальцы её подрагивали.
- Вы не обманите меня? - спросила она плачущем шёпотом.
- Слово джентльмена, - он приоткрыл дверь. - Проходите, мамзель.
В той комнатке было совершенно темно, пахло водкой, кислой капустой. Ковадло, как слепую, подвёл её к жёсткому кожаному дивану, прикрыл дверь и включил радио. Зазвучала органная музыка фуги Баха, но Софья Львовна ничего не слышала...
Когда она почувствовала, что ужасное кончилось, и, освободившись от тяжёлого потного груза, села на диван, то послышалось ей, будто кто-то ещё вошёл в комнату и перешёптывается с Ковадло. Уже привыкшие к темноте глаза смутно различили, как к ней приближается фигура. Эта другая фигура наплыла на женщину, грубые руки опрокинули её, и она отчаянно закричала. Но деревянная ладонь зажала ей рот...
Через полчаса высокий угрюмый збирр вёл её куда-то по длинному коридору. Она не спрашивала куда, зачем - ей было всё равно. Женщина покорно шла, всхлипывая с детским перехватом дыхания, в помятом платье, с растрёпанными волосами, без косынки, без сумочки.
Её ввели в пустую полутёмную комнату, за спиной прогромыхали засовы. Увидев перед собой железную койку, она легла на ржавую сетку к стене, вся сжалась, подтянула колени и уснула больным сном...
ЕСТЬ КВАДРАТНЫЕ ПЛАНЕТЫ
"День догорал беззвучно, лес застыл, вода остекленела", - начал Катарсин очередную "смальту", сидя у огня...
Лиза предупредила накануне, что сегодня не придёт - затеяла генеральную стирку. И странная двоица давненько не появлялась. Кстати, почему они ни разу не возникли при Лизе? Будто знают, когда она здесь, когда нет. Совпадение? Не многовато ли для совпадений.
У него покруживалась голова, когда пытался объяснить все эти совпадения, чудеса, провидения. Да кто они такие? Не начал ли он, Катарсин, жить по их воле? Не сошёл ли с ума?
"День догорал беззвучно, лес застыл, вода остекленела", - перечёл. И тотчас услышал знакомые лихие голоса. И марш: "Мальбрук в поход собрался, ать-два, объелся кислых щей, ать-два...".
"Но они не только Лизу избегают, - ещё мелькнуло у Катарсина, - их вообще, кажется, никто не видел, кроме меня. Они являются только тогда, когда я один".
- Салют, Гоша! - подала голос Дуся, делая книксен.
- Привет, привет, уолденский отшельник! - воскликнул Бенедикт. - Не правда ли легки на помине? Да, друг мой, вы давеча задали мне вопгосик: что есть искусство? Я нашёл гениальнейший ответ!
- Разве я задавал?
- Нет? Пусть не задавали. Так даже интересней. Но послушайте, послушайте. Ошеломляюще просто и точно. Клянусь беспроволочной связью! Записывайте, Нестор! Искусство - это не одно и то же об одном и том же. А? Как? Шикельмант! Я сразил вас афором? Гарант, сестра моя, дай гарант. Что ты там чешешься? Втюрилась!
- Как шаровая молния! - Дуся заправила кофту в юбку. - Сходу, как током вдарило. И я, Гоша, сразу открыла ему сердце, душу и всё прочее.
- Поломалась бы, графиня тилиградская. Мол, сегодня не в форме.
- А чё ломаться, ёс-стос! Я всегда в форме. Прилетела на свиданку, а он-то, а он-то. "Ты, - говорит, - со всеми это самое?". Ну, ёс-стос! Ему, значит, кто-то трекнул, будто я, говоря по-научному, общедоступная женщина.
- Соответствует истине, - вставил Бенедикт.
Катарсин слегка побледнел. Замер. Совпадение опять было странным. Неужели они знают о Лизе.
- Ну, значит, серьёзный, как юрисконсульт, - продолжала Дуся. - Вчерась жить без меня не мог, а сегодня трекале базарному поверил. Подозревает. Да разве так можно, Гоша? Да я если человеку верю, мне хоть что говори, а я крикну: "Не-е-е-е-т!, не-е-е-е-т!".
Дуся так завопила на весь лес, что Бенедикт огрел её по спине.
- Чего орёшь, обормотка!
- Без веры, Гоша, не любовь. Он, значит, и предать способен. Коленом чую.
- Тут она пгава, друг мой. Колено древнее головы.
- Нет уж, братан, честь - не мячик. У меня бабка дворовой фрейлиной работала. Ну, думаю, пошёл ты за смолой на болото. И вся моя любовь - как не было.
- Быстро, - сказал Бенедикт. - Чтобы убить самую распрекрасную музыку надо заиметь пластинку и с утра до вечера её ставить. Не тащите Джоконду домой. Вам нездоровиться?
- Да нет, так.
Вдруг раздался выстрел.
- Кто-то палит, - объяснил Катарсин, глядя туда, откуда прогремело.
- Никто не палит. Это только звук выстрела, - поправил Бенедикт.
- То есть?
- Звук выстрела, случается, предшествует выстрелу.
- А не наоборот?
- Маловозможно.
Катарсин, уже привыкший к парадоксам Бенедикта, промолчал.
- Знаете, дгуг мой, когда я учился в юридическом институте...
- Как? Вы ещё и юрист? - перебил Катарсин.
- Нет, нет. Изгнали. С первого курса. Я подал протест в Международный суд: по какому такому праву в зоопарке держат человекообразных обезьян? Где грань? А человекообразных людей можно? Вы видели их глаза за решёткой? Представьте, что прилетевшие к нам инопланетяне посчитали нас за горилл и забрали парочку экземпляров, чтоб демонстрировать их в своём зоопарке...
Так вот, когда я учился в юридическом институте, нам задавали такой казус. У некоего мужа исчезает жена. Напрочь исчезает. По косвенным уликам, по свидетельским показаниям, что супруг частенько грозился убить свою супругу, по тому, что именно в этот день, когда она исчезла, они ездили в лес за грибами, по крови на его брюках и многому другому - его обвиняют в убийстве. Судят. Отсидев восемь лет, он вскоре встречает свою жену в Житомире. И...убивает её. Судить его вновь? Или он уже отсидел за содеянное?
- По-моему, судить нельзя. Он за это отсидел. Судей надо судить и следователей, - сказал Катарсин.
- А мне думается, необходимо его вновь судить.
- Несправедливо. Он уже наказан был за преступление. А если бы его в первый раз расстреляли. И судить вторично некого.
- Думается, дгуг мой, справедливо бы сделали. Он бы всё равно убил. Мы все, быть может, наказаны раньше за то, что совершим впоследствии. Сперва наказание, потом преступление. Так всегда было и всегда будет.
- Сын старше матери? - возмутился Катарсин. И даже поднялся.
- Всё может быть. Абсолютных истин, вероятно, нет.
- Утверждение, что их нет - разве не истина?
- Я же присобачил "вероятно".
- Нет, есть. В космосе не существует квадратных планет. Вселенная беспредельна. Сейчас день. Сын не бывает старше матери. Вода...
- Довольно! - уверенным жестом руки остановил Бенедикт. - Мгновение и вечность - одно и то же. Если Вселенная не имеет предела, то где-то всё то, что у вас истинно может быть совсем наоборот. Коли нет предела - нет утверждения. От нуля нет предела влево и вправо. К большому и малому. То, что нравственно в Житомире - безнравственно на планете, расстояние до которой можно обозначить цифрой в триллион нулей. - Бенедикт от такого длинного предложения, разинув рот, набрал воздуха. - Простите за пространность. Как связист, люблю лапидарный слог. Простите. Вероятно, зло и добро - корпускула и волна из коих состоит световой луч. Как на эмблеме Великого предела. Кстати, где ваш китайский нож?
- Он, - Катарсин сунул руку за голенище - ножа не было.
Хотел направиться в палатку и поискать там.
- Не ищите, друг мой, ваш кинжал, вероятно, украден. Кем? Это вы вскоре узнаете. Но легче вам не станет. Дуся, кончай шуршать.
Дуся усердно чистила золой кастрюлю, хотя та была чистой до блеска. Катарсин сам её вчера вычистил. "Чего она чистит чистое?", - подумал он.
И тут из ельника вышел охотник с зачехлённым ружьём за спиной. Охотник приблизился к костру. Поздоровался. Сев на корточки, стал прикуривать от головешки.
- Простите, это не вы стреляли? - поинтересовался Катарсин, желая опровергнуть Бенедикта в его абсурдности.
- Нет. А что?
- Кто-то стрелял полчаса назад.
- Полчаса назад? А вы слышали звук выстрела. Разве обязательно для этого кто-то должен стрелять? Вы, очевидно, слышали не выстрел, а звук от выстрела, - пояснил охотник и Катарсин вдруг заметил, что невероятным образом дым от папиросы у него тянулся не вверх, а почти по прямой вниз...
Бенедикт невозмутимо теребил пальцами трубочку губ. Дуся продолжала чистить кастрюлю.
ПЕТУХ ЭМИРА
Уже около месяца находилась Валерия Лукини в гареме, официально называвшемся "Пансионат N9". Он располагался вдоль берега моря. На большой территории, ограниченной высоким деревянным забором с колючей проволокой, в зелени кипарисов стояли красивые терема. В каждом жили двое. Валерию и монашку Цицилию поселили вместе.
Жизнь в гареме номер 9 текла по строгому расписанию: в назначенный час подъём, зарядка, уборка участков, купание, лекции, самодеятельность. Удивительно, что никого из наложниц никуда не вызывали, никто не являлся к ним в гости, словом, не происходило того, ради чего существуют гаремы.
Стояли отличные жаркие дни. От обильного питания и безделья наложниц развезло. Они обленились, валялись в гамаках и шезлонгах, загорали, вязали крестом, сплетничали, читали эротические романы. Сестра Цицилия, давшая обет вечной девственности, в целях безопасности сшила из грубого дерматина двойные панталоны с потайными застёжками.
От скуки и томления многих мучили сексуальные желания. Рядом находились казармы легиона арбалетчиков, и девицы, просверлив в заборе множество дыр, кокетничали, переговаривались с солдатнёй и, если позволяли отверстия, даже целовались.
В самом пансионате мужскую внешность имели трое: кастрат-затейник, столетний пакистанец повар и молоковоз дядя Христофор. Последний имел не только внешность, и наложницы это чуяли.
Ещё вовсе не старый дядя Христофор был большим любителем выпить, тиснуть скабрезную байку, побаловаться с наложницами, и весьма трудно понять - почему администрация гарема не брала то в расчёт, что запустила козла в капустный парник.
Едва наш Христофор на своей старой кобыле Берте появлялся в зоне, как его тотчас окружали девицы и дамы послушать новости, угоститься мармеладом или пряником и пощупать его длинную бороду, которую Христофор заправлял под ремень галифе. Избранным, а дядя Христофор особенно обожал неохватные формы, молоковоз привозил не только сласти и безделушки, но и бутылочку мадеры или хереса, хитроумно пряча винные сосуды в кобыле. Бывало, охрана на проходной и знает о контрабанде, и всего ощупает Христофора, и обшарит телегу с бочкой, а он только улыбается, поглядывая на кобылий хвост.
Тёртым был Христофор. И кроме молоковозного дела, знал ещё жестяное, столярное, портновское, мог покопаться в телевизоре и кое в чём другом. Иногда наложницы завлекали его в терема починить что-нибудь, и он с готовностью производил разную починку, да так основательно, так по-стариковски долго, что Берта начинала тревожно ржать, вызывая пропавшего хозяина...
Но вот однажды, пронёсся слух - вечером приедет, наконец-то, всеобщий супруг. Известие вызвало великий переполох. В теремах наводился блеск, посыпались мелким песком дорожки, в столовой пеклись пончики на кукурузном масле, вместо лекции о дисках Сатурна всех погнали в баню. На клубной сцене ставились декорации к музыкальной мелодраме "Лот с дочерьми", где в роли самого Лота был занят дядя Христофор.
В шесть вечера коллектив гарема, благоухая амброй, лавандой и огуречным лосьоном, выстроился в линейку вдоль Центральной аллеи. С небес начал спускаться дирижабль с гондолой, из которой вышли Лабер со свитой. Он был одет в турецкий халат, в чалму с бобровым шишаком, в хромовые остроносые туфли с бантами. Оркестр играл "Свадебный марш", а с крыши водонапорной башни то и дело взлетали китайские ракеты.
Старшая смотрительница гарема, одетая по торжественному случаю в целлофановое платье с разрезами, отдала рапорт.
- Здравствуйте, девочки! - крякнул падишах, потрясая рукой воздух.
- Здрасьте! - отозвалось вразнобой.
Лабер с мешком особо любимых в гареме театральных лепёшек двинулся вдоль шеренги, оглядывая каждую свою жену, некоторых трепал по щеке или похлопывал по плечу, одаривал, целовал ручки, справлялся о здоровье.
Необъяснимы прихоти владык: идя вдоль этой благоухающей цветочной оранжереи, Лабер остановился у самого невзрачного дикого цветка - возле дрожащей от страха монашки Цицилии.
- Какая прелесть, - осклабился он. - Поедешь ко мне в гости?
Цицилия, хрустя дерматиновыми защитными панталонами, как подкошенная рухнула на колени, ударившись лбом о песок.
- Позволь я за неё? - смело попросилась стоящая рядом Валерия.
Лабер поднял на неё брови, почесал под мышкой, передал Старшей смотрительнице пустой мешок из-под лепёшек.
- Приглашаю обеих... Кто ещё желает?
Тут из конца шеренги сделал два шага вперёд дядя Христофор, одетый уже в костюм Лота.
- А это ещё кто? - удивился падишах.
- Наш молоковоз, - объяснила старшая смотрительница. - Прилежный работник. Участник драмкружка. Большой артист.
Лабер приблизился к артисту, от которого сильно несло винным перегаром и чесночной колбасой. Внимательно оглядел наколотую на груди толстую русалку, сидящую на якоре.
- Где служил? - спросил падишах.
- Бомбардир брига "Святой Магдалины", - Христофор, отдавая честь, качнулся и чуть не упал.
- Уволить, - махнул рукой Лабер.
Оркестр грянул "Свадебный марш". Взяв под руки, Христофора повели в сторону проходной...
Пиршество состоялось в шатровых покоях. Падишах с попугаем на плече сидел на расшитых тунгусским бисером подушках, сложив ноги по-турецки. Он потягивал кальян, много пил, и скоро осовел, то и дело затягивая: "Не счесть алмазов в каменных пещерах".
Потом притянул к себе дрожавшую Цицилию, и достав булавку, кольнул ею в предполагаемую грудь. Монашка вскрикнула, да так пронзительно, что попугай слетел с плеча, сев на балдахин трёхспальной кровати.
- Ты чего охренел! - воскликнула Валерия, красиво раздувая маленькие ноздри, и вдруг влепила падишаху хлёсткую пощёчину.
-ШШШ-ала-шшш-овка, - прошипел Лабер, расширив змеиные зрачки. И хотя дерзость обезоруживает самых отъявленных негодяев, плохо пришлось бы Валерии, если бы не зазвонил телефон.
Лабер, встрепенувшись, взял трубку. И вдруг вскочил на ноги. Лицо приняло угодливое выражение.
- Да, да...Слушаюсь и повинуюсь, мой месс...
И произошло нечто чудесное, необъяснимое, смешное: по команде, исходившей из трубки, Лабер закричал по-петушиному:
- Ку-ка-ре-ку, я ле-чу, сам не знаю что хо-чу!
Валерия прыснула. Девственница улыбнулась.
- Иди, тебя к телефону, - нехотя позвал падишах.
- Меня?
Валерия взяла трубку.
- Алло.
- С кем я гаварю? - с акцентом спросил старческий голос.
- С красивой девушкой. А ты кто?
- Некрасивый старик...Скажите, красивая девушка, что там делает мой озорник?
- Он обижает нас.
- Ай, ай, ай. Какой нехароший человек. Передайте ему, красивая девушка: ещё будет обижать, я накажу шалуна ремешком. До свидания...
- Что он сказал? - поинтересовался Лабер.
- Чтоб ты слушался нас, - подражая интонации в трубке, сказала Валерия. - Иначе он выпорет тебя ремешком. А кто со мной говорил?
- Великий Регул.
- Ого! Приятный старикан!
- Приятный. - Лабер снял чалму, почесал лысину.
- А ты мировецки орёшь петухом, - теперь Валерия не боялась падишаха. - Ну-ка изобрази. А впрочем, не надо. Пошёл вон отсюда. Иначе позвоню старикану. Пшёл, - она ткнула его туфлёй. - Мы пировать будем.
... И когда злой падишах удалился, женщины наполнили кубки терпким вином, и святоша, изнурённая постами и молитвами, осушила кубок до дна и они плясали, и было им весело, и, устав, возлегли на ковёр, и спали долго и сладко...
Хвала Великому Регулу!
СМАЛЬТА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Бабочка-однодневка - всего один день жизни...
Утром - ребёнок, вечером - старушка. Хорошо ещё, если день солнечный. А как дождливый, пасмурный, ветреный? Дождливая жизнь. И полетать не придётся. Где-нибудь под мокрым листом прожить свой день, прячась от дождя.
Жаль, уж слишком мало...
А вдруг много? Вдруг это длинная-длинная жизнь с соотношением минута-год? От рассвета до заката выходит более тысячи минут. Нам бы тысячу лет...
Может быть, где-то на недосягаемо далекой планете живут разумные существа куда дольше, чем мы. Десять тысяч лет, например. Тогда, по их понятиям, наш дагестанский старец -- бабочка-однодневка.

ВТОРОЙ КРУГ
На второй допрос его тоже вызвали ночью, но вели каким-то другим путём: без лифта, минуя галерки, куда-то вели по низким каменным подвалам, где пахло то йодом, то горящей помойкой.
Лука Маркович шёл бодро, покручивая пальцами за спиной, думая, на этот раз не забыть попросить у Эскулампова свидание с женой. Ещё собирался поговорить с ним, как отец с сыном, по душам, вызвать в нём чувство справедливости, доказать фантастичность предъявленных нелепейших обвинений. Ведь есть и у молодого педеля чувство сострадания, не заплечных дел мастер он, как утверждал покойный Феоктист Гезович. Предвкушал покурить хороших сигарет.
Он шёл впереди безликого, долговязого збирра, и довольно игриво перепрыгивал щербину в бутовой плите пола. Вдруг услышал отчаянный, страшный вопль, похожий на вой резких тормозов машины. Глянув в приоткрытую дверь, Лука Маркович увидел такое, отчего похолодел: в каменной камере, в метре от каменного пола на толстой верёвке висела женщина с неестественно вывернутыми кверху руками. В нижней рубашке, порванной и кровавой, женщина слегка покачивалась. Туфля на одной ноге. Седая голова с мокрыми волосами опущена на грудь. То ли живая, то ли неживая...
- Чего встали. Иди, - приказал збирр, подтолкнув Луку Марковича.
Тот пошёл, не соображая - куда попал: средневековая дыба...сон...бред...
Ввели его не в кабинет, а в какой-то подвал с дощатым столом, за которым сидел не Эскулампов, а мужчина с продолговатым лицом и в чёрном расстёгнутом кителе с медным крестом. Он рассматривал скабрезный журнал, рядом на столе - бутылка рома и змеевидная плётка с белой костяной ручкой.
Лука Маркович обратил внимание на пальцы мужчины - длинные, тонкие, изящные, какие бывают у виртуозов-пианистов. За стеной слышались крики, жестяные звуки, грохот ведра, плеск воды.
Лука стоял перед столом долго.
- Здрасьте, - подал он голос, решив, что "пианист" не замечает его. Тот продолжал листать журнал, лицо его было невозмутимо и устало.
Так Лука простоял в молчании минут десять, переминаясь с ноги на ногу, будто наказанный школьник в углу. Пианист выпил прямо из горла, не закусывая, потом задремал, уронив на пол журнал. Подремав, пукнул губами, открыл пустые совиные глаза.
Как во сне произнёс:
- Садись. Чего стоишь, как х...
Лука Маркович, удивлённый таким обращением, сел на стул. И опять в молчании просидел с четверть часа.
- Простите, может, приступим к делу.
- К какому?
- К моему.
- Торопишься, как голый на е...
- Я попросил бы не выражаться.
- Чего?
- Не выражаться матерно.
- Августин, - позвал "пианист". Вошёл сивый мордоворот с серьгой на ухе. Рукава закатаны по локти. Резиновый передник в брызгах крови.
- Что изволите, месс?
- Выпори эту тварь...
Августин взял со стола змеевидную плётку. Подойдя к Луке Марковичу, одной ручищей оторвал его от стула, рывком содрал брюки, загнул туловище, зажав голову между коленей и огрел раз, другой, третий. От боли и унижения Лука Маркович хотел закричать, но не мог: рот его накрепко зажала суконная брючина галифе, нечем было дышать, не то чтоб крикнуть.
- Хватит. Отпусти гавнюка, - приказал "пианист".
Корчась на полу, Лука Маркович стал подтягивать штаны, весь дрожа от нервного шока, плача от бессилия.
- Вы за это ответите, ответите, ответите...
- Добавить? - спросил Августин.
- Брось гавнюка в сортир, - махнул "пианист", прикладываясь к горлу бутылки.
- Ответите, ответите, ответите! - нервно, истерически всхлипывая, повторял Лука Маркович. - Фашисты, сволочи, мерзавцы.
Августин харкнул ему в лицо, потом взял под мышку, как куль, куда-то понёс, зажав ладонью рот и бросил в тёмное сырое помещение. Ударившись головой о трубу, Лука ощутил под собой вонючую слизь. В полной темноте кто-то рядом стонал...

ИСКУШЕНИЕ СВЯТОГО БЕРЕНДЕЯ

Ни одна смерть так не потрясла бывшего скорняка 4-го разряда Севастьяна Етитова - а схоронил он за свои пятьдесят два года многих, в том числе мать с отцом, старшего брата и двух горячо любимых жён - ни одна смерть так не потрясла его, как смерть лучшего друга, бывшего стеклодува 3-го разряда Кузьмы Головешкина.
Ещё за два часа до кончины, Кузьма по обыкновению весёлый и абсолютно здоровый, придя в гости к Севастьяну с десятилитровой канистрой албанского пива, шутил, жонглировал вялеными тараньками. Етитов хотел в честь высокого гостя дать обед, но вспомнил, что в доме нет ни шиша. Попили пивка, покурили, в дружеской беседе обменялись разными мнениями. Высокий гость информировал друга о том, что хочет устроиться гардеробщиком в баню для ветеранов труда, что вчера, собирая в парке бутылки, нашёл в мусорной урне почти новые яловые сапоги. Хозяин в свою очередь информировал лучшего друга, что тоже предпринимает шаги для устройства на службу, но ещё не знает куда.
В конце беседы обе стороны пришли к единодушному выводу, что недурно бы у кого-нибудь одолжиться на полуштоф.
В средние века тоже пили дай боже - не хуже, чем в смежные. И бывший скорняк с бывшим стеклодувом частенько пребывали в противоалькогольных заведениях, где их капитально лечили гипнозом, постоянным и переменным током, ядом каракурта, обыкновенными розгами, но едва наши пациенты выходили на свободу, как тотчас угождали в медвытрезвитель.
В этот день, приняв разумное решение захмелиться, Севастьян отправился к бывшему дворнику Евлампию, который хотя тоже нигде не работал, но всегда имел мелкие деньжата и ссужал под божеский процент.
Заняв три гульдена, радостный Севастьян купил в лавке штоф бамбуковой настойки, и вернувшись домой, увидел, что его лучший друг сидит за столом, уронив седую голову на оловянную миску, и крепко спит. И, как выяснилось вскоре - спит беспробудно...
Вероятно, эта внезапность и беспричинность смерти, а отчасти то, что в гробу покойный лежал как живой и даже чуть улыбался, так сильно и потрясло Севастьяна, ибо большинство людей отходит в мир иной постепенно и в гробу не улыбаются.
Едучи с поминок в вагоне, Севастьян теперь по-новому смотрел на людей, и, глядя на всякого, думал: "Ты - труп сидячий и читающий", "ты - труп стоячий", "ты - труп, ругающийся из-за пятака", "все мы - трупы живые...".
Вернувшись с поминок, Севастьян сел на топчан, и впал в какую-то тупую прострацию. Он сидел неподвижно, уставясь в точку грязного пола, впервые в жизни глубоко задумавшись о хрупкости и бренности бытия.
"Был человек - и нет его...Мыслил, строил планы, суетился, и вдруг - неживое тело, глина, песок", - рассуждал вслух Севастьян, всё более постигая ту великую истину, о которой торопливые люди забывают -- временно жив человек, временно...
Севастьян просидел в оцепенении около часа. Поднявшись и выпив капустного рассола, он хотел подмести пол, взялся за швабру и остановился. "А зачем подметать пол? - задался он вопросом. - Чтоб пол был чистым. А зачем чистый пол? Зачем вообще всё, если я здесь временный жилец? И подобно другу Кузьме, может через час умру? В гостях я у жизни, в гостях...".
Он поставил швабру на место. Голодный котёнок кинулся на дырявый валенок, вцепился когтями в серое голенище. Севастьян глянул вниз на ноги, хотел взять иглу с дратвой и починить дыру, и опять подумал: "А зачем? Не всё ли едино, лежать в гробу с дырой или без оной?".
Это "зачем", как навязчивый мотив преследовало его и делало бессмысленным всякое движение. Он бесцельно ходил по пустой квартире, и словно заново смотрел на вещи. Вот балкон, где отвалилась штукатурка и Севастьян всё собирался его отреставрировать. Вот туалет, с требующим ремонта унитазом. Вот сгнившая половица на кухне, которую нужно заменить. Вот сломанный стул, выбитое стекло, заткнутое подушкой, отвалившийся кусок обоев, перегоревшая лампочка - всё требовало приложения рук. А зачем их прикладывать, если я здесь проездом, транзитный.
Так маялся он, пока не допил оставшиеся со вчерашнего полштофа барбарисовой наливки и не завалился спать.
Пробудившись рано поутру, Севастьян надел ватный бушлат и пошёл к пивному ларю. Заведение открывалось в девять, но первые жаждущие берендеи собирались много раньше - в пять-шесть утра. Они разбирались кто за кем, толковали о вчерашних сабантуях, бренчали мелочишкой, "стреляли" у редких прохожих закурить, прогнозировали - какой сорт пива завезли ночью, гадали - какая продавщица сегодня будет торговать: толстая Вероника или тощая Клава.
Именно в это время у ларя обычно появлялся Севастьян Етитов. Он держал на плече длинную палку, на одном конце которой была насажена самодельная метла, на другом - самодельная жестяная лопата.
- Приветик, дядя Сева! - здоровались праздные, но всегда счастливые берендеи, приподнимая колпаки, шляпы и картузы большей частью без козырьков.
- Здравия желаю! - солидно и как-бы недовольно ответствовал Севастьян, глядя под ноги собравшимся. И сразу приступал к делу.
Он начинал шаркать истёртой метлой, очищая пространство вокруг пивной точки, заметал к лепной оплёванной урне всякий сор: окурки, горелые спички, пробки, рыбьи скелеты, огуречные огрызки, пуговицы, фантики и козий помёт. Берендеи внимательно наблюдали за движениями метлы, и, чтобы не угодить под неё, подпрыгивали, перескакивая с места на место, ибо Севастьян шаркал, как-бы никого не видя.
Надо заметить, что убирал он означенный участок по собственной воле. И не ради любви к чистоте или банке дармового пива, которую подносила ему пивница за труды. Двигало им простая, свойственная всем слабость - честолюбие. Севастьян со своим агрегатом появлялся в ранний час, чтобы оказаться в центре внимания, показать, что он состоит в должности, хотя и не штатной, являясь заместителем продавщицы по хозяйственной части.
Загнав мусор в урну, он, в ожидании начальницы, осматривал ларь со всех сторон, проверял крепость висячего замка, щупал дверь, протирал рукавом или фуражкой стекло и прилавок. И так старался, пока не появлялась продавщица. Тогда он входил за ней внутрь ларя и выходил очень важный с гонораром в виде литровой банки с пивом.
Однако в это сизое зимнее утро берендеи с удивлением отметили в Севастьяне перемену: появился он без метлы, соответственно к уборке не приступил, а демонстративно сел на пустой ящик из-под мексиканской картошки.
- Чего не убираешь, дядя Сева? - спросил кто-то.
- А зачем? - не поднимая головы, странно ответил тот.
Он достал из дыры в бушлате сломанную папироску, склеил её слюной, закурил. Голова болела, пальцы тряслись, на душе был сырой войлок. И ничего не хотелось, кроме одного - опохмелиться. Но в это утро, отказавшись от уборки, не было и надежды на кружку пива.
Выкурив папироску до "фабрики", Севастьян долго сидел с опущенной головой, неподвижный, задумчивый, как Христос в пустыне. Уже начали торговать пивом, уже засияло морозное солнечное небо, а он всё сидел и сидел, думая не о том - что есть истина, а о том, где достать на опохмелку.
В конце концов, изворотлив ум жаждущего. Севастьян вдруг вспомнил про объявления, которые были расклеены на стенах почти каждого дома. "Верующие и неверующие, будьте бдительны! Враги империи вокруг нас! Все как один разоблачайте и сдавайте куда следует болтунов, паникёров, вредителей, предателей, шпионов, заговорщиков и других сволочей!".
Далее следовал тариф премий за выявление всей этой сволочи. Самая низкая сумма (десять гульденов) назначалась за "болтуна", причём выдавалась сразу по письменному или устному указанию местонахождения врага.
Соблазн легко и скоро получить деньги на похмелку, одолевал многих берендеев. И не только одолевал. Подумывал частенько о доносе и Севастьян, но, как бы ни было тяжко ему, до навета он ещё не опускался и всегда смотрел с отвращением на подобные объявления.
Но в это злосчастное утро, когда глоток вина был необходим ему, как глоток воды умирающему от жажды, бывший скорняк засомневался. "Да, конечно, это подлость великая, и последняя бессовестность. Да, да. Но зачем, собственно, совесть, лежащему в гробу? Нужна эта совесть теперь другу Кузьме Головешкину? Не всё ли равно, как он прожил свою жизнь?".
Недолго перебирая - на кого бы "накапать", Севастьян решил поиметь на опохмелку на хромом соседе, который обозвал его однажды "козлом".
И пошёл Севастьян в ближайший околоток. И устно заявил, что сосед имярек рассказывал богохульные анекдоты. И педель с ржавой головой составил протокол по форме. И, получив в кассе премию, бедный Севастьян припустил в винную лавку. И это было в ослепительно солнечный, морозный денёчек, когда розовые снегири звонко славили жизнь...
ПРИЗРАЧНЫЙ ВЕРТЕП
В Боливии по ленте с витиеватыми бантами на шляпе можно узнать о женщине всё, что, разумеется, она хочет обнародовать: возраст, семейное положение, профессию, заработок, темперамент и многое другое.
Главпрофура империи Ева Тузберг в такой шляпной символике не нуждалась - все личностные и общественные данные, все пороки рода человеческого были обозначены на её лице: бесстыдном, испитом, вульгарно размалёванном.
Грудастая шестипудовая женщина, развалясь на дубовой бочке, держала в пухлых пальцах печать с оттиском "Я идиот". Этой чернильной печатью она всякий раз хлопала по лбу того, кто удостаивался чести поцеловать её колено или туфлю.
Когда плешивый Мольтке припал к её ноге, Ева, дохнув на штемпель перегаром, с силой щёлкнула по лысине министра иностранных дел, что вызвало хохот всех принимавших участие в оргии. Она ещё поддала ему в грудь каблуком, отчего Мольтке рухнул спиной на пол, уронив очки.
Великий Регул хотя и относился с презрением к шабашу имперской проститутки со своими высокопоставленными ублюдками, но смотрел на их "шалости" снисходительно. Лишь бы лизали ему сапоги, лишь бы не задумывались о том, о чём положено думать только ему и никому более.
Сам он не любил ни пиров, ни разгулов, и если появлялся изредка на шабаше соратников, то лишь с целью поиздеваться над своим самым необходимым и самым ненавистным "щенком" Лабером.
Оргии происходили в подземелье столичного замка, в помещении похожем на огромный ящик. Низкий потолок, длинный стол из толстых досок, вместо кресел - дубовые бочки. В углах - чучела медведей, на стенах - секиры, ятаганы, рога. На столе - кувшины, кубки, блюда с жареным мясом. Не явиться в этот вертеп - значило, не дай бог, попасть в опалу или того хуже.
В отсутствии Великого Регула, всегда верховодил второй человек империи Лабер. Встав на стол, он провозглашал тосты, заводил похабные песни, заставлял фельдмаршала Шило плясать "казачка", играть всех в чехарду. Лабер частенько заставлял тощего Сусельгнуса ходить на руках или стоять на голове, грузного Каганца - шевелить ушами, что тот умел делать превосходно, загонял под стол гермафродита Маленбрука, флегматичный Жданчик глотал сливы с горчицей. Играли в карты, в "щелбаны", в "слона", в фанты, в жмурки.
При Великом Регуле трусливый Лабер поджимал хвост и становился овцой, так как знал, что Нилат для того и явился, чтобы позабавить себя глумлением над ним, Лабером.
В тот вечер Великий Регул посетил вертеп, когда под гомерический хохот имперских главарей, Каганец и Сусельгнус с завязанными глазами кормили друг друга паюсной икрой.
- Продолжайте, - махнул он здоровой рукой. Другая была на чёрной повязке. Сел на бочку поближе к горящему камину, оглядел медведей, раскурил трубку. Мрачный, невозмутимый, он наблюдал, как два его соратника тычут друг друга в лицо ложками с икрой, как гогочут остальные, и думал - кто из них после его смерти возглавит Великий синклит. Конечно, подонок Лабер. Этот ублюдок уже сейчас обладает безграничной властью. Впрочем, не всё ли равно, что произойдёт после смерти. Хоть потоп. Хоть конец света...
Нилат пригубил из кубка специально налитое для него слабое кахетинское вино, пожевал дольку мандарина. Сдавливало грудь, болела рука.
Два кретина, измазанные икрой, сняли с глаз повязки. Компания же решила позабавиться тем, что заставила Маленбрука пролезть в бочку без дна, но женоподобный Маленбрук застрял - таз его был шире плеч.
- Сынок, - обратился Нилат к Лаберу, и все затихли. - А чем ты развеселишь нас?
- Спеть?
- Не надо.
- Сплясать?
- Ми знаем, что ты великий плясун, - Нилат выколотил трубку о бронзовую пепельницу. - Изобрази-ка, сынок, собаку. Небольшую шавку.
Лабер почесал лысину со штемпелем "Я идиот". Опустился на четвереньки, подняв голову, тонко затявкал, потом протяжно завыл.
Все захохотали, кроме Нилата. Ему не хватало чего-то более острого. Пригубив вина, он приказал Лаберу снять галифе и превратиться в лошадь.
- Пощади, папа. Это хорошо умеет фельдмаршал Шило.
- Я тебя очинь прошу, - невозмутимо произнёс Нилат, выплеснув остатки вина в камин.
- Давай - давай, лысый мерин, - крикнула Ева Тузберг.
Когда Лабер, оставшись в голубых кальсонах, поскакал на четвереньках по полу и громко заржал, Великий регул, наконец, осклабился, обнажив гнильё редких зубов. Это была не улыбка, а скорее гримаса отвращения. Он жестом здоровой руки указал главпрофуре. Она поняла, взгромоздилась верхом на "лошадь", вставив ей в зубы пояс от платья. Компания от хохота схватилась за животы. Под шестипудовой наездницей Лабер припадал к полу, а она, натянув пояс, втыкала ему в бока каблуки.
- Пощади, отец родной, - хрипел второй человек империи.
- Ещё дай круг, сынок. Ай, ай, ай, какая у нас слабая конница. Шило, почему падают твои лошадки, чем ты их кормишь, дарагой...
Лабер, задыхаясь, падал, полз, компания стегала его, шлёпала по голове, Ева щипала за уши, и трудно вообразить, чем бы всё это кончилось, но тут стало происходить странное: сами собой начали гаснуть свечи. Они гасли медленно, как люстры в театрах. Огоньки всё укорачивались и укорачивались. Вершители судеб империи, ничего не понимая, замерли, словно восковые. В глазах каждого мерцал страх, пока подземелье не погрузилось во тьму, и только зловещий красный отсвет от камина призрачно обозначал фигуры адских существ...

ПРОЩАЙ, БРАТ КОМАР
На утреннюю оправку водили по две-три камеры одновременно. Это не полагалось, но надзорным збиррам хотелось побыстрей покончить с утренней процедурой, сдать смену и убраться домой.
В то утро в уборной, когда Лука Маркович справил нужду (ах, как это было мучительно трудно и стыдно первое время), споласкивал парашу какой-то старичок-растратчик, слышавший о "деле" Луки Марковича, посоветовал ему (в шутку, очевидно) объявить голодовку. Растолковал, как всё это сделать по форме.
Лука Маркович шутки не понял, и, вернувшись в камеру, попросил бумагу с карандашом и написал заявление, в котором указал, что "в знак протеста против незаконного содержания под стражей, и возмущённый издевательствами над человеческой личностью, он отказывается принимать пищу".
Вызванный Капитан Справедливости прочёл заявление, иронически оглядел тщедушного Щепколётова. Он-то знал, что для политических в данное время значение голодовки равна нулю, а уголовники через день-другой сами запросят поесть.
Но, согласно правилам, Луку Марковича перевели на первый этаж тюрьмы в одиночную специальную камеру голодающих, чтоб никто его тайком не подкормил.
Три дня ему не давали ни есть, ни пить. Державшие голодовку знают - именно первые три дня самые трудные: отвлекаешься разными мыслями от желания поесть, но все мысли приходят к еде, она снится, одолевают сомнения - не бросить ли эту муку, эту игру в смерть, так как на самом деле ни одному голодающему не хочется умереть, ведь для настоящего ухода в небытие существует не один способ.
На четвёртый день, если человек стоял на своём, его полагалось кормить искусственно, путём введения в желудок зонда с молочно-яичной смесью. Или, если сопротивлялся, в задницу. Лука Маркович стоял на своём. Тогда в камеру явились двое дюжих молодцов и санитарка. Молодцы сели на ноги и на руки, а санитарка, разжав шпателем зубы, вставила мундштук зонда в рот и влила в желудок пол-литра жидкости. Лука Маркович не сопротивлялся. Смесь так смесь. Тем более она оказалась вкусной, сладкой, в животе приятно заурчало, хотя ощущение голода не прошло.
Эти кормёжки повторялись через день. Умереть не давали, но вскоре Лука Маркович всё же ослаб, почти не поднимался с топчана, а если вставал, его шатало, кружилась голова, хотелось лечь.
Через две недели Луку вызвал к себе в кабинет Капитан Справедливости. Зачем? Пусть сам придёт. Лука Маркович идти отказался, да и не мог он уже ходить. Вызванный обследовать голодающего тюремный врач, прощупал пульс и сказал: "Здоров, как бык...". Тогда надзорный збирр стащил "быка" с ложа, выволок за ноги из камеры. И тут наш Лука от несправедливого диагноза и от обиды укусил надзорного в ляжку. Верзила начал бить его сапогами. Лёжа на цементном полу, Лука Маркович весь сжался, закрывая руками то голову, то живот, но попало ему крепко, так что потерял сознание.
Очнулся в "трюме". Так называлась тюрьма или проще - тюремный карцер, куда сажали за нарушение режима. Условия здесь были настолько тяжёлыми, что сажали в "трюм" не более чем на десять суток. Десять ему и постановили.
Карцер находился на три этажа ниже фундамента и выглядел хуже некуда: сырой асфальтовый пол, покрытые слизью бетонные стены, бетонное возвышение для спанья и вонючая параша с ржавой крышкой. Одежду отняли, выдав тонкую, полосатую, как матрацный чехол, робу и деревянные бахилы. А в подземелье стоял промозглый сырой холод.
От холода избитый Лука Маркович и очнулся. Болела спина, крестец, пах, вся голова в шишках, на подбородке ссадина.
Раз в три дня утром давали пайку хлеба и кружку холодной кофейной бурды. Когда на третье утро надзиратель поставил прямо на асфальтовый пол карцера этот завтрак, обед и ужин, Лука Маркович, поняв, что теперь голодовка бессмысленна и не имеет силы, съел сырую паечку, запил, и тут же всё изрыгнул в парашу.
В довершение ко всему простудился, несколько дней температурил, бредил, один раз ночью свалился с возвышения и ещё ушибся. Сутки на седьмые, истекая холодным потом, пришёл в себя. Мучительно хотелось пить.
Надзиратель, видимо, наблюдавший за ним в "глазок", громыхая замками, открыл кованую дверь и поставил на пол алюминиевую кружку с сырой водой. Лука Маркович жадно припал, отрываясь лишь набрать воздуха.
- Спасибо, - поблагодарил он. - Сколько мне ещё осталось?
Надзиратель молча показал три пальца.
- Ещё?
- Спасибо, напился.
Этот служивый был пожилым, матёрым служивым. Позлодействовав на своём веку, всего повидав, он уже подустал служить и становился тем, чем и был задуман Создателем. Сунув руки в карман галифе, протянул карамельку в фантике.
- Спасибо, - глаза Луки Марковича повлажнели от доброго человеческого движения.
Сознание, что "трюмный" срок близится к концу и он скоро вернётся в обычную камеру, где есть - Господи, какое благо-то - есть мягкая постель, трёхразовая кормёжка, прогулка, книги, люди - поднимало настроение. Голода он не чувствовал, курить отвык, мучил лишь холод.
Шатаясь, он ходил по каменному склепу, если можно назвать ходьбой четыре шажка туда и четыре обратно. Грелся, вращая руками, растирал больные бока, ноги, плечи. Думал об относительности всякого худа, у которого есть ещё хуже, о желанном возвращении наверх, о сочувствии матёрого надзирателя.
Что ж, и среди людей есть нелюди, и среди нелюдей - люди...
Стояла загробная тишина, никакой звук жизни не проникал в сырое подземелье. И вдруг увидел на стене комара.
Лука Маркович не поверил глазам. Приблизился. Улыбнулся. Да, маленький, тощий комар стоял на стене.
- Вот те н-а-а-а... Ты-то как сюда попал? Тебя-то за что? - спросил Лука, думая: "Господи, в мире столько воли, света, солнца, а эта крошка живёт в мрачном сыром подземелье...".
В условиях крайне тяжких лишений есть нечто возвращающее человека к утраченной первооснове бытия: к радости от малого, к радости от куска хлеба, от зелёной травинки, от доброго слова. От присутствия в карцере ничтожного, но ведь живого, живого существа, Лука Маркович почувствовал себя не одиноким. Он приблизился к стене, сдерживая дыхание, разглядывал сухонькое, наверное, никогда в своей комариной жизни не пившее ничего кроме воды, существо. Осторожно поднёс к нему руку, приглашая забраться на неё.
- Ну, топай, топай, брат, - ласково звал он, подвигая руку.
Ждал долго, терпеливо - куда спешить. И вот комаришка, почуяв тепло или запах, зашагал на ходулях к ладони, взобрался на тыльную сторону. Потоптавшись, запустил хоботок в кожу пальца. Палец тонко, щекотливо зачесался, брюшко комара стало краснеть, наполняться. Довольный, счастливый Лука терпел, и лишь когда насекомое насытилось и тяжело отлетело, почесал палец, приговаривая:
- Ну, брат, славно пообедал. Теперь жить можно...
Теперь, просыпаясь, Лука Маркович первым делом начинал искать, где находится "брат", его сокамерник, живая душа. Отыскав, разговаривал с ним вслух.
На десятый день после надзирательской пересменки Луку Марковича выпустили из карцера. Он в последний раз подошёл к стене, осмотрел комара и произнёс:
- Ну, прощай, брат...
Надзиратель, недоумевая, тоже глянул на стену, но ничего не увидев, решил, что дядька малость чокнулся...

ЗНАК УТЮГА
Сегодня он обещал нанести визит в Лизин дом, а как стал собираться в назначенный час в деревню - взял страх. "Вот увидишь, она понравится тебе, мама у меня очень хорошая", - уговаривала Лиза. "Понравится, конечно, по яблоку и яблоня".
В Манихино он не бывал. За продуктам ходил в другую ближнюю деревню. Сперва условились, что он зайдёт за Лизой в магазин. "Как-то и она поведёт себя вне леса, на людях, - волновался он. - Тоже нашла, скажут, старого чёрта...".
В четыре утра он уже вышагивал по дороге, ведущей в Манихино.
Лиза и верно смутилась, когда Георгий вошёл в магазин, но смутилась не его, а себя в таком непривычном для него виде: в сереньких нарукавниках, в сером халате стояла она возле весов, на которых лежал целлофановый пакет с макаронами.
- Привет честному народу! - преодолевая смущение, громко поздоровался Катарсин.
Ему нестройно ответствовали несколько человек из очереди, в основном бабки.
- Здравствуйте, дедушка, - сказала маленькая девочка. Катарсин смутился ещё больше.
- Проходи сюда, - Лиза подняла крышку прилавка. Провела его в кладовку, заставленную ящиками, мешками, бочками. - Ну как? - спросила.
- Ничего.
- Смешно выгляжу?
- По-рабочему. Всё как надо.
- Ты подожди чуток, ладно. Я сейчас их отпущу и закроюсь, - она посмотрела на ручные часики. - Потом к нам пойдём. Мама ждёт...
Оставшись один в кладовке, Георгий рассматривал товары на стеллажах: керосиновые лампы, валенки, вёдра, посуду. Увидел ящик с водкой. Сунул бутылку в карман, положив на дощечку деньги - в гости без этого он ходить не умел. Сел на мешок с крупой, полистал "Огонёк".
Лиза вернулась скоро. Сняла халат, нарукавники, причесалась.
- Ой, мама смешная. У нас-то наливка из смородины настояна, а она говорит: "Ты возьми чего покрепче - для мужчины это детский сироп...".
- Вот я и взял, - Георгий указал на деньги наверху ящика.
- Да у меня уже в сумке, дурачок. Куда столько?
- Пригодится...
По деревне они шли под обзором наблюдателей в каждом окне. Здоровались с встречными, чуяли их оглядку. Здесь был любопытен каждый человек, а тут с бородой, да идёт рядом с продавщицей.
- Как маму звать? - спросил Георгий.
- Анна Семёновна.
В сенях долго вытирали ноги. Ещё в прихожей почуялся запах пирогов. Полы в комнате устланы дорожками. Тепло. Чисто.
Анна Семёновна для бывшей учительницы выглядела простовато: лицо широкое, деревенское, но доброе, курносая, чуть с сединой волосы. Прежде чем подать руку, вытерла её о фартук, смущённо представилась:
- Анна Семёновна.
- Георгий Филиппович... Вот решил зайти в гости. Не выгоните?
- Ну и слава Богу, что пришли. Мы вас ждали. Давайте сразу к столу, всё готово.
Катарсин терялся в гостях, особенно впервые. Шутил невпопад, был возбуждён, натянут от стеснения. В компаниях "светских", чопорных ему хотелось поскорей выпить, чтоб стать раскованней и естественней. Но, идя сюда и зная себя, он настроился ни в коем случае не перебирать, держаться на солидной волне, не оплошать перед вероятной тёщей. К тому же едва войдя в этот дом, он почувствовал, что здесь простой, неприхотливый уклад, а Анна Семёновна - добрая и простая женщина без претензий.
Только одного хотелось - покурить.
И Анна Семёновна, то ли почувствовала это, то ли, предупреждённая дочкой, что он заядлый курильщик, первым делом поставила перед ним чисто вымытую пепельницу.
- Курите, пожалуйста, не стесняйтесь, мы привыкшие к дыму.
- Благодарю.
Женщины захлопотали. Лиза тоже, надев фартучек, ставила на крахмальную жёлтую скатерть тарелки, приборы, рюмки, и, поглядывая на Георгия, улыбалась счастливой, любовной улыбкой. На столе появился графин с бордовой наливкой, бутылка белой, кувшин с самодельным квасом.
Сели обедать. Или ужинать. Несмотря на простоту обстановки, и легкое возбуждение от наливки, разговор шёл с заминками, как, впрочем, и должно быть при всяком первом знакомстве. Но к тому ещё примешивалась некоторая конспиративность: Лиза, согласно уговору, делала вид, будто мать не знает о её близких отношениях с Георгием. Анна Семёновна следила, как бы не нарушить уговор. Катарсин тоже боялся обмолвиться.
- Да вы бы, Георгий Филиппович, налили себе беленькой. Что это для мужчины.
- Нет, нет, нет, - отказался он, словно всю жизнь испытывал отвращение к крепким напиткам. - У вас, право, очень вкусная наливка. Смородина?
- Да. Из своего сада... Так вы, значит, у Глыбочка отдыхаете?
- Там. Знаете, страсть люблю глухие безлюдные места. Чтоб я и лес, больше ни души. Мне и даром не нужны юга с их пляжной муравьиностью.
- Не страшно одному?
- Страшновато, когда один. Раньше, когда дети ещё маленькие были, я каждое лето брал их с собой. И вот ночью - кабан ли кастрюльки подчищает или мышь по палатке пробежит, малейший шорох - боялся. Как бы, думал, детишки не услышали, не испугались. Спал ночами плохо.
- И с вами отпускали маленьких!
- Почему нет? На лоне природы превосходно налаживается дружба, эдакое, знаете, равенство детей и родителей. И закалка. Дома, чуть сквозняк - простуда. А в лесу - и босиком-то они бегают, и под дождём-то до нитки промокнут, и купаются - ни кашлинки, ни, извиняюсь, соплинки.
- Много их у вас, детишек?
- Двое. Сын и дочка. Ну, теперь у сына уже свой сын. У дочки тоже своя дочка.
- Георгий Филиппович, да что вы так часто курите. Ешьте, пожалуйста. Или не вкусно?
- Что вы, что вы, всё превосходно. Пирог, чую, из печи. В печи, знаете, пустая картошка - деликатес.
- Мы всё в печи варим.
- Ой, мам, Георгий Филиппович сам так умеет готовить! И так у него всё быстро, ловко получается. А грибы. Я таких вкусных в жизни не ела.
- Да, Георгий Филиппович, спасибо за грибы. Где вы только такие берёте? Одни белые.
- Ради бога. Пусть Лиза приходит, буду посылать вам сколько угодно, - сплёл Катарсин, будто только ради грибов зовёт к себе Лизу.
- Конечно, пусть приходит. Посушим на зиму. Мне-то всё недосуг в лес выбраться, - тоже хитро связала Анна Семёновна, будто лишь за грибами ходит к нему дочка.
В другой комнате скрипнула дверь.
- Оленька пришла, - сказала Анна Семёновна. Позвала: - Оленька, иди-ка сюда. - Это внучка, - добавила вполголоса для Георгия.
В дверях показалась девчушка лет десяти, худенькая, кареглазая, лицом не в Лизу.
- Здравствуйте.
- День добрый, - отозвался Катарсин. Спохватился, что не догадался купить чего-нибудь ребёнку.
Оленька, неловко покачивая прямой ручкой, и, показав себя, не знала, как быть дальше.
- Есть хочешь? - спросила Лиза.
- Нет. Я уже ела.
- Ну, иди, занимайся.
Коротко и любопытно глянув на гостя, девчушка скрылась.
- Георгий Филиппович, да открывайте вы белую-то. Чего уж там. Вы ж мужчина.
- Высшее есть мера, - изрёк Георгий, сроду мерой ни в чём не обладавший. Солидно налил себе и всем наливки.
- Вы надолго к нам? - перевела разговор Анна Семёновна.
- У меня отпуск ненормированный. Скоро, видимо, надо собираться. Как понравится.
- Кем же вы работаете?
- Свободный художник.
- У нас в клубе тоже есть художник. Прилично зарабатывает. Это дело только очень любит, - она указала на бутылку.
- Мама, он не такой совсем художник. Он расписывает фарфор.
- Я понимаю, - Анна Семёновна не очень поняла о росписи фарфора, только подумала: "Что ж он расписывать будет, если останется?".
Потом подали чай с домашним печеньем и вареньем из клубники. Георгию досталась ложечка из мельхиора с погнутой ручкой.
- Извините, Георгий Филиппович, дайте-ка я вам заменю ложечку. Она уж несколько лет погнута кем-то. Лиза, спрячь ты её подальше.
- Зачем? Сейчас попробуем придать ей первозданный вид, - сказал Катарсин и двумя сильными движениями выпрямил черенок.
- Надо же! Вот что значит мужская сила! - восхитилась Анна Семёновна.
За чаем, гость рассказал о последнем наводнении на Неве, коснулся предыдущих наиболее значительных её выходов из берегов. Гость был доволен собой, он выпил в меру, держался солидно, достойно, интеллигентно, но просто, изъяснялся умно, но не умничал, и сам чувствовал, что в этот визит произвёл приятное впечатление на возможную жену и тёщу. "Ведь умеешь, умеешь, бродяга, когда захочешь", - думал Катарсин, решив, что для цельности произведённого образа необходимо не засиживаться.
Покурив после чая, стал собираться.
- Посидите, что ж вы так спешите.
- Пора и честь знать. Гость красен скорым уходом. "Ах, какую славную пословицу выдумал. И к месту вставил, бродяга...". И потом, знаете, у меня палатка без присмотра.
- Так и оставляете? Не боитесь?
- Ой, мама, он вешает табличку с надписью: "Будь как дома, путник. Я тебе верю".
- Утащить что могут путники, - заметила Анна Семёновна.
- Всё моё ношу с собой. Ну ладно, благодарствуем за хлеб-соль. Будете в лесу - прошу к нашему шалашу, - глянув на Лизу, срифмовал Георгий.
Он слушал себя как бы со стороны. Хорошо говорил. И не засиделся. Визит удался по высшему разряду. Молодец! Молодец!
Лиза вышла на крыльцо проводить его. Поцеловав, шепнула: "Ну, видишь, всё прекрасно получилось".
- У тебя чудесная мама.
- И ты чудесный...
Она указала, как идти покороче, пообещала завтра непременно быть у него, и Катарсин возвращался в приподнятом настроении. "Ведь умеешь, ведь можешь, бродяга", - выпевало в нём. Достал сигареты. Зажигалку забыл в гостях.
У последней избы сидел на лавочке, возле покосившегося тына, мужичок в валенках с галошами и в кепке на самом носу.
- Спичками не обладаете, голубец мой? - спросил Георгий, приблизившись. Открыл свою пачку "Столичных". Предложил, подражая Бенедикту:
- Пгошу.
- Мы такие не курим.
- Самогончика не сыщем, старина? - вдруг ляпнул Георгий. Нет, нет, ляпнул не он. Он только открыл рот, а кто-то сидящий внутри издал голос.
- Были б ищейки, - мужичок покрутил тремя пальцами, сдвинул кепку на затылок.
Катарсин, вместо того, чтобы опомниться, скорей отойти, достал бумажник, лихо похлопал ладонью по коже.
Мужичок поднялся, полный бумажник вывел его из задумчивости. Заметил, будто бы недовольно, нехотя:
- Эх, жизнь - луда. Пойдёмте в избу, коли так...
И Катарсин послушно пошёл. В избе пахло кислятиной, на койке кто-то спал, укрывшись с головой тулупом. На побуревшей, изрезанной клеёнке стола валялся обломок буханки хлеба, надкусанный солёный огурец и стоял утюг - старинный, угольный, с зубцами. Георгий уставился на утюг, и мужичок пояснил:
- Я этой хреновиной мышей ловлю. Заместо мышеловки приспособил. Да вы садитесь, чё стоять, - он смахнул с лавки кота. Скрылся за печью и вынес оттуда трёхлитровую банку с мутной жидкостью.
Пили из липких стаканов. Познакомились. Хозяина звали Ермолаем.
- Хозяйка где же? - спросил Георгий.
- Развелись уж годов десять. Без бабы-то лучше, вольней.
Катарсин смотрел на утюг. Вспомнив, в каких случаях этот предмет появлялся в его повести, подумал о совпадении. "Вот он знак. Художники наделены даром предвидения...".
Скоро самогон сделал своё. Георгия развезло после благородной наливки Анны Семёновны. "За ваш гостеприимный дом, Ермолай!", "За знакомство!", "За всё хорошее!" - произносил он, поднимая стакан и залихватски опорожняя, чтоб показать, как умеют пить городские. Всё забылось, потекла пьяная болтовня, хвастовство, обещание писать друг другу, откровения...
Очнулся Катарсин рано утром в палатке. Болела тяжелая голова. Сел в темноте, с тревогой и страхом ощупал карманы - бумажника нигде не было. "Доигрался... крах... всё кончено" - шевелилось в воспалённой голове.
И опять с ужасом вспомнился утюг на столе - с зубцами, с гвоздём вместо ручки.
ЛЁГКАЯ СМЕНА
На звоннице собора Святого Маркела колокол басовито и тягуче пробил час ночи. Ему отозвалось несколько собак, и вскоре всё утихло.
Перед уходом на работу Харитон Борель, склоняясь над детской кроваткой, поправил одеяло спавшей дочери, поцеловал пухлую в перемычках детскую ручонку. Он считался нежным отцом.
Потом, встав на колени, помолился на лик Великомученика Михаила Тверского. Харитон считался примерным католиком.
Потом чмокнул худенькую с жилистой шеей жену, опять перекрестившись и произнеся: "Храни тебя, Всевышний". Харитон считался любящим мужем.
Затем, закинув за плечо холщёвый мешок, пошёл расстреливать людей - такая у Харитона была работа...
Он шагал по тёмным узким улочкам средневекового города, высвечивая грязную мостовую карманным фонариком "жучком", и гадая - какая предстоит смена, не задержат ли утром, не пошлют ли помочь похоронной команде. Хотелось освободиться пораньше, чтобы успеть тайком зарулить на часок-другой к подруге, работающей поварихой в харчевне.
Явившись в свою тюремную каптёрку, он зажёг свечу, помолился, переоделся в рабочее: в рабочую робу, в высокие резиновые сапоги, повязал голову куском чёрной материи. Выпив кружку кислого вина, закусил свиным салом с чесноком. Загнал в магазин ружья промасленную обойму, задул свечу, запер дверь.
В большом прокуренном помещении дежурки уже собралось всё отделение Особого назначения, все были так же одеты и с ружьями. В ожидании Старшего Гумозника играли в шашки, в кости, ржали, рассказывали анекдоты.
- Ты шкаф-то купил? - тихо спросил Харитон, подсаживаясь к пожилому хохлу, который грыз семечки.
- Да шото дюже дорогие. Обождать трошки решил. Будет подешевле привоз.
Хохол, всегда невозмутимый перед работой, считал её почётной, не каждому доступной, хотя домашние, как и у всех стрелков отделения, толком не знали, что делают их мужья и отцы. У Харитона жена лишь знала, что работа у мужа важная и секретная.
Старший Гумозник появился около двух. Сообщил, что сегодня лёгкая смена - всего одна партия из семи человек. Угостил подчинённых дорогими папиросами, поделился, как, идя на службу, чуть не охмурил молодую сторожиху бочарного склада. Начальник, несмотря на молодость, был свой в доску и не дурак: умел жить и другим давал.
В половине третьего стали собираться. Приговорённые уже были заперты в подвальной камере. Их вывели в узкий проход, выстроили, оглядели. Шестеро пожилых мужчин, как значилось в приговоре, "шпионы-медики" и одна женщина, тоже пожилая седая еврейка. Приговорённых к смертной казни, согласно секретному распоряжению, полагалось расстреливать в одежде, а потом раздеть. Но это было трудоёмко.
Старший Гумозник выстроил смертников в ряд, прошёлся вдоль, покручивая в пальцах лёгкую тросточку, и, играючи, крикнул:
- Разде-вайсь!
Он всегда это выкрикивал играючи, как цирковое "Алле-гоп!", испытывая молодеческое удовольствие и от самогО протяжного окрика, и от предвкушения того, что за ним неумолимо произойдёт. У него было игривое настроение. Но если бы оно было вообще присуще его нраву, то Старший Гумозник не повязался бы на столь противоестественной службе. Наоборот, он страдал патологическим угрюмством, манией преследования, фобиями, которые исчезали лишь после того, как молодой палач "садился на иглу".
Смертники покорно начали раздеваться. Потерявшие смысл и волю к сопротивлению, они складывали одежды в кучки. Жертвы молчали, стараясь достойно прожить последние минуты, только седая женщина, не выдержав унижения, упала. Двое рядом стоящих мужчин осторожно помогли ей подняться. Палачи смотрели внимательно, все знали, кому что достанется: золотые зубы - добыча похоронного взвода; кольца, серьги, часы, если имелись таковые - заберёт Старший Гумозник; одежды и прочие вещи - поделят между собой стрелки.
Партию повели в дальний тупик подвала. По пути седая женщина опять качнулась, и ей помогли не упасть. В низком сыром ангаре их поставили в ряд лицом к стене. Полагалось завязывать глаза, но стрелки уже давно знали, что большинство предпочитало принять смерть с открытыми глазами. Поигрывая тросточкой, Старший Гумозник обошёл ряд, оглядывая спины. Стояла гробовая тишина, только падали капли с потолка.
- Приготовьсь! - крикнул старший и включил рубильник в углублении стены. Где-то в неосвещённой дали ангара раздался всенарастающий адский грохот вращающегося железного барабана с булыжниками. Стрелки подняли ружья, каждый нацелил дуло на свою жертву. Взмах руки - и под неслышными залпами стали оседать тела, падать, уже не больно ударяясь о цементный пол...Все были мертвы, но старший ещё на всякий случай выстрелил каждому в голову. Выключил адский грохот, открыл железный люк, в отверстие которого побросали трупы. Затем заторопились делить вещи убитых.
Харитону достались мужские фетровые бурки, шевретовый пиджак, велюровая шляпа, двое подтяжек и женская сорочка.
Вернувшись в дежурку, Старший Гумозник справился по телефону - будет ещё работа или отделение свободно. Больше работы не ожидалось. Стрелки, даже не помыв руки, гурьбой направились в трапезную, где после каждого расстрела им полагалось по двести граммов водки и бутерброд.
Выпив и закусив, Харитон Борель заторопился к поварихе.
По пути он ещё успел заглянуть к барыге-перекупщику, берущему тряпьё по дешёвке, но зато оптом. Оставил лишь женскую сорочку, назначив подарить её сожительнице.
...Колокол собора Святого Маркела ударил шесть раз, когда Харитон опять вышагивал по тёмным улочкам спящего города. Теперь было светлей - над готическими башнями млела бесстрастная восковая луна. Перед дверью поварихи Харитон трижды перекрестился и тихонько постучал условным стуком.

ВОЛНЫ
Притулившись к камню, печальная удочка сиротливо покачивалась на воде... Весь день тяжко вздыхал и ворочался под низким серым небом ветер. И Катарсин, подавленный вчерашним срывом, вздыхал, не находя себе место. Он не мог и не хотел ничего делать. То сидел, как Йов многострадальный, то ходил у костра, как заключённый в одиночке. И самоказнился, и был противен самому себе, и ветер сочувственно вздыхал над ним.
"Так солидно, с таким достоинством держался и, нате - кончил омерзительно. Всё. Конец. Проявился. Теперь без Лизы, без копейки денег...Мель, конец, необратимый крах", - добивал он себя.
Что Лиза более не придёт, Георгий не сомневался. Наверное, уже вся деревня звонит о его подвиге. "Во счастьице нашла, пьянь последняя твой художник-писатель", - слышал он раздражённый голос Анны Семёновны. Но что он натворил? Не вспомнить. Никак не вспомнить, заспал, забыл. Значит, мог что угодно. О, Господи, зачем доводить себя до утраты сознания? Скольким ненужным наукам учит школа, а главному не учит - управлению собой. И вот слабый человек, не умеющий водить машину, садится за руль грузовика жизни. И ведь не дурак. Но что ум? Прибор навигации постижения окружающего. А если нет руля...
Катарсин подошёл к берегу, поднял удочку, заменил съеденного червячка. Сел на камень у воды. Вода, как звёздное небо, всегда напоминало ему о суетности, несерьёзности земной жизни. И успокаивала. Чем она, единая в мировом круговороте, сегодня - волна озера, завтра - облако, через год - вал океана, - чем успокаивает вода? Вечным ритмом наката и отката? Или тем неосознанным, что все мы вышли из неё много миллионов лет назад? Чтобы из простейшего одноклеточного превратиться, сформироваться через миллиарды обличий в человека? Вот в такого, сидящего у воды, казнящего самого себя за слабость...
Бедный Георгий уставился на качание красного поплавка, на рябь озёрных волн, но покоя не ощущал. Ему показалось, что кто-то подкрадывается за его спиной и хочет столкнуть его в воду. Резко, испуганно обернулся - никого.
Он встал и опять шагал и шагал у костра. Садился, курил, вновь ходил. Впереди была беспросветность, одиночество с фантазиями о смерти.
Такие фантазии находили на него частенько. Что-нибудь даст малый толчок - и пошло - вообразит событие невероятное, неосуществимое, да так отрешённо войдёт в это событие, так ясно и ярко всё представит, что полностью отключится от реального мира, а, очнувшись, удивится - как миновал уличный перекрёсток, как не попал под машину, как забрёл неведомо куда...
Если подобные фантастические представления охватывали его бессонной ночью, они были страшными. Представится, как вместе с сынишкой проваливаются, почему-то в сумерках под лёд... Крики ребёнка: "Папа, папа, помоги, я тону"... ломается тонкий лёд...и головка сына исчезает в тёмной воде.., а вот и собственный последний ледяной глоток вместо воздуха...
Или вообразится в подробностях сжигание на костре, удушье дыма, жжение подошв, треск волоса на голове...
Или стоит на коленях у плахи, положив щёку на щербатое дерево, пахнущее засохшей кровью предыдущих казней, и ждёт, и слышит замах топора...
Катарсин тогда не в силах лежать, вскакивал, успокаивал расстучавшееся сердце, курил, будто и вправду только что тонул, горел, склонялся над плахой...
- Приветик! - Лента видений порвалась, Лиза подходила к костру.
Георгий смотрел на неё, не веря, она ли это, он не мог подняться и только смотрел, силясь угадать по лицу - знает или не знает?
- Что с тобой, Егорушка?
Он молчал. Поднялся, согбенно сложил руки за спиной.
- Как в воду опущенный. - Она приблизилась. Застегнула ему пуговку рубахи. Прикоснулась губами к щеке. Улыбаясь, будто ничего не случилось.
- Прости, Лиза.
- Да пОлно.
- Я всё потерял. Мне страшно.
- Что потерял?
- Деньги...тебя.
- Дурачок, деньги - чепуха. Ещё найдутся. А нет, я дам. И меня ты не потерял. Вот я, видишь, здесь с тобой...
Она обняла его, горячая, мягкая, добрая, и оттого сильная.
Нет, не мудрёные софизмы, не вода, не звёздное небо - женщина влила в него успокоение и равновесие.
- Ты даже не знаешь - какая ты, какая ты, - повторял Георгий, припав к её голове, и чуть не плача от благодарности и чудесного исцеления. - Не уходи никогда... никогда.
- Всё будет хорошо, Егорушка. Всё будет хорошо. Мы вместе.
" Ни упрёка, ни укора... Ангел", - думал он, и всё, только что казавшееся ужасным, свинцовым - стало и верно чепухой. Главное было рядом - он не потерял Лизу. И удочка на камне уже качалась легко, безмятежно на вечереющей воде.
- А мама, знаешь, что сказала: "Это его наши ханурики подбили, они хоть кого совратят. А Георгий Филиппович мягкий...".
- Неправда. Никто не виноват, кроме меня...
Ночью Катарсин пробудился от каких-то хрюкающих звуков, кто-то возился у палатки. Он укрыл Лизу ещё своей фуфайкой, и, пересилив страх, вылез во тьму. Что-то метнулось прочь, ломая сучья. Наверное, кабан...
Георгий разжёг потухший костёр. Часы показывали пять минут пятого. Он сел у огня караулить сон любимой, как когда-то караулил сон своих детей.
ДУРАЧОК - ПРОСТАЧОК
Среди угрюмых изобретений разума, имелось в тюрьмах и машинах для перевозки подследственных, устройство на первый взгляд не так уж и страшное - эдакий шкафчик в стене, пенал около двух метров высотой и с полметра шириной. В этот отсек втискивали человека, где он вставал по стойке "смирно". И запирали на час, два, а то и на десять.
После разнообразных издевательств и пыток в такое устройство заперли Луку Марковича. Мучаясь мукой неподвижности, он стоял в вертикальном гробу, и не мог ни шевельнуться, ни присесть. Ослабевший и отупевший, в таком положении простоял он часов пять. И потерял сознание.
Когда дверь пенала открыли, Щепколётов грохнулся на пол. Его окатили водой, дали понюхать нашатыря и повезли на допрос. Теперь дело его вёл новый педель, показавшийся Луке Марковичу не то ангелом, не то человеком слегка ненормальным.
Казуисты Сыскного отделения тоже долго сомневались - не попал ли в педельный департамент блаженный, пока не отметили одну удивительную закономерность - этот простачок-дурачок "раскалывал" самых стойких обвиняемых, и своими клоунскими репризами достигал того, чего не могли добиться самые опытные, самые серьёзные иезуиты.
Балагур и весельчак не материл, не рукоприкладствовал, не пытал, но именно он поставил точку в деле Луки Марковича.
Приходя в себя после "пенала", Щепколётов просыхал на табуретке, утирая рукавом мокрую голову, а педель, словно не замечал его, подпрыгивая, расхаживал по кабинету, прищёлкивал пальцами, сам с собой разговаривал, оживлённо жестикулируя.
- Как пенальчик? - вдруг подскочил он к Луке Марковичу и присел перед ним на корточки.
- Страшная коробка.
- Верю, верю - тилитерю, - он ласково, по-отечески похлопал Луку по плечу. Выпрямился, правой рукой почесал левое ухо, выкинул коленце из каперской чечётки. - Ничего, ничего, сегодня мы дельце закольцуем, - и педель присвистнул какой-то птичкой, помахал ладонями, как крылышками. - Фини-та! Конец! Бежит гонец! А вы молодец! Восхищён! Прямо, жаль будет с вами расставаться. Молочка хотите? Ах, да что за вопрос, фигос под нос...
Он достал из стола бутылку молока, налил в стакан. Лука Маркович всё выпил, поблагодарил. В лице маленького пожилого человечка, с орденом "Синей подвязки" на груди и сивым хохолком на лбу, было что-то, и цыплячье, и крысиное. И хотя вёл он себя с обвиняемыми, как ласковый дед с капризным внуком, Лука, глянув в его прозрачные глаза, почувствовал, что этот паяц способен ласково зарезать кого угодно.
- Ещё фужерчик?
- Спасибо, хватит.
- Спа-си-и-и-и-бо, хва-а-а-а-а-аа-тит, - оперным тенором пропел педель, и, хлопнув в ладоши, сел к столу. - Значит, так: дельце закругляем, аут-раут и ждём судика-мудика. Отдыхайте, читайте, играйте в хлебные шашечки, тири-пам-па-пам, очень весело вам и нам. После судика могут чик-чик. А могут ту-ту-ту-ту на паровозике. Если подпишите, если признаетесь во всём.
-Нет, нет, я ни в чём не признаюсь. Не в чем признаваться, - твёрдо сказал Лука.
- Не в че-е-е-е-м при-и-и-и-изнава-а-а-ться! - опять пропел педель, и сам себе зааплодировал. - Бис! Браво... А мы пригласим вашу доченьку и жёнушку. Пусть тоже похлопают. Вот так. Хлоп-хлоп-хлоп. А мы их на кольчик. Доченьку на берёзовый, жёнушку - на осиновый кольчик-колокольчик. Ой, больно животику...
- Их то за что? - вскочил с табуретки Лука Маркович.
- А как же, на кольчик, на кольчик. Всех на кольчик, раз вы не выдаёте парольчик.
- Да полно вам, они же ни в чём не виноваты.
- Они не виноваты. Но мы-то -- кремень-ремень. Вот если бы повинились и спасли доченьку и любимую жёнушку. Но мы ни гу-гу. Мы - во! - педель согнул руку углом, постучал по бицепсу. - А что прикажете делать? Только на кольчик. Прямо сейчас позвоним по телефончику, и в камерку их родных.
- Не смейте! - опять вскочил Лука Маркович. - Не смейте! Я всё подпишу, только их не трогайте. Ради всего святого прошу, ради вашей матери.
- Мама! - пискливо по-детски позвал педель, утирая кулачком глаза, - мамочка, где ты, дорогая моя? Макни вставочку в чернильницу. Иначе нас повезут на паровозике в свинцовые пещерки. И мы через две недельки - бух в ямку...
- Я не о себе, поймите. Их не трогайте, умоляю.
Педель подпрыгнул на стуле, почистил перо вставочки о затылок и протянул Луке:
- Автографчик. Тут, ... тут,... тут и тут. Фьють...
Щепколётов послушно сделал несколько подписей там, где указал палец педеля.
- Ах, как хорошо! На душе, я знаю, сделалось легко-легко. Я угадал? Нет, скажите - угадал?
- Вы теперь оставите их в покое?
- В по-о-о-о-кое, в левко-оо-ое, - пропел он, пряча папку в стол. - Восхищён вашим благородством-первородством. Виват! Виват! Виват! Теперь идите в камеру и лягте бай-бай. С лёгким сердцем, с лёгким сердцем. Угадал. Нет, скажите, угадал?
- Не знаю.
- Вашу мужественную руку. Вот так. Жмите крепче. Ещё сильней. Ой, какой вы сильный-семижильный. Виват, виват. Выше голову...
На глазах уставшего от мучения, и наконец-то разом всё разрешившего Луки Марковича, заблестели слёзы. За семь месяцев следствия он плакал часто - от обиды, боли, бессилия. Но сейчас заплакал оттого, что, подписав себе, быть может, смертный приговор, спас от мучений самых родных людей.
Лука не знал, что после насилия - жена дожидается в камере этапа, а дочка, тоже изнасилованная, сошла с ума и находится в психлечебнице.
СМАЛЬТА СЕМНАДЦАТАЯ
Сделал то, чего нельзя мне делать - выспался днём.
Вечереет. Всё оглушительно умолкло, ни звука, ни ветринки. Только малая пичужка, ещё не улетевшая в тёплые края, щемяще повторяет "тень-тень" - "тень-тень". Почему так тоскливо и безвыходно? Разве не удалось вывести детей? Что случилось? Кого чтит природа молчанием? По ком всемирная печаль? По ком траур? Нет ответа. Тишина...
И закрапал дождь, и наступает тёмный одинокий вечер, и давит страшная тоска тяжёлого, непонятного предчувствия. А я уже выспался, впереди чёрная, длинная, как зима, ночь...
ТАВРО ГВАРНЕРИ
Женился Катарсин рано - в двадцать. Женился бездумно, стихийно, как бы и не видя на ком. А когда увидел, было поздно, он уже тянул житейскую упряжку, бросить которую непорядочно, а влезть в другую глупо. Оставалось жить, как все живут: растить детей, добывать семье на прокорм и тайком от жены влюбляться.
А влюблялся Георгий много раз, при этом наделяя женщину такими достоинствами и совершенствами, каких вовсе не существует в реальной природе. Когда же божество обнаруживало своё убожество и превращалось в то, чем и являлось на самом деле, он впадал в печаль, давал зарок впредь быть умней, и ума ему хватало до очередной встречи с "божественной".
Эти странные метаморфозы, когда ещё вечером мог бы, кажется, отдать жизнь за любимую, а утром после близости не знал, как отделаться от неё, в молодые годы Катарсин приписывал свойству своей испорченной или вовсе ненормальной натуры. Но скоро понял, что это всеобщее мужское свойство, и философические размышления привели его к той старой как мир истине, что доступность близости убивает самое возвышенное чувство, которое может длиться пожизненно лишь при платонических отношениях.
И вот теперь, дожив до пятидесяти, старая истина оказалась небезупречной. Отношения с Лизой были отнюдь не платоническими, а его тянуло к ней, и всё происходило, как первый раз. Он не мог без неё. "Что же делать, что же делать?" - думал он, уже не склоняясь над рукописью, потеряв свободу, ради которой забрался в лес.
На угольках костра клокотала в котелке пшённая каша, шумел ветер, солнце не могло пробить, набитое тучами небо, а Катарсин не мог решить древней задачи.
Уже состоялся разговор с Лизой, которая спрашивала, уедет ли он или останется, и что будет с ней, если уедет. "Ах, если бы всё образовалось само собой".
Конечно, "само собой" часто выходит много лучше, чем предпринятое взвешенное в творчестве и в житейском. Но всё-таки надо действительно что-то делать.
Съездить в город, чтобы во всём открыться жене, уладить дела и вернуться? Но он чувствовал - откровенно поговорить побоится, дела и работа незаметно закрутят, и, маясь, раздваиваясь, тоскуя, он не выберется сюда до следующей осени. И потеряет Лизу. "Ах, если бы образовалось всё само собой...".
Наконец, он решился написать письмо. Потом приедет, возьмёт рукописи, кое-какие наброски, пишущую машинку. Потом, потом. Катарсин достал чистую тетрадь с конвертами, сел и написал. И сразу стало легче, будто сделал важный практический шаг, будто письмо попало уже по назначению, хотя оно никуда ещё не ушло...
"Врагу не сда-ётся наш гордый Варяг, поща-ады никто не жела-ает!" - услышал он бравый дуэт знакомых голосов. Странная двоица, маршируя в ногу, приближалась к костру. Катарсин спрятал письмо.
- О, голубец мой, вы представляете! - воскликнул Бенедикт, не здороваясь. Он был при новом горошковом "кис-кис", в новых замшевых туфлях. - Вы представляете - Евдокия совершила открытие!
- А чё нам, взяла и совершила, - Дуся потянулась к головешке прикурить.
- Нобелевская, как минимум-миниморе! Клянусь беспроволочной связью.
- Что за открытие? - спросил Катарсин.
- Когда и что сделало животное человеком? Скажете - труд? Хе-хо-ха! Как вы ошибаетесь, экселенц! А муравьи, пчёлы, бобры? Нет, нет, нет. Это произошло, когда под укрытием древней пещеры, самка впервые не смогла родить без помощи других самок. Гениальное озарение! В самом деле, голубец мой, только люди не способны родить в одиночку. Все звери умеют, а мы нет. И когда на помощь роженице явились самки, а может и самцы - в них и в ней появилось человеческое! Да, да. Просто, как всё гениальное. Дуся, молви.
- Лукнул бы за гипотезу шкалик.
- Всенепгеменно! - Бенедикт артистическим жестом достал из-за спины бутылку армянского коньяка и шоколадку "Золотой якорь".
Катарсин хотя и не впервой наблюдал за его чудесами, но непроизвольно открыл рот.
- Да, гипотеза прелюбопытнейшая, клянусь эфиром! Женщина и голова аналитика - сие величайшая редкость!
- Чё редкость? А эта, как её - Кюри, что радий изобрела? Редкость. Ум не редкость у нашего брата. Редкость, чтоб ум и красота, чтобы и футляр, и скрипка.
- Да у вас, Дуся, и футляр вполне, - польстил Катарсин.
- Ой, ой, ой, врёшь ты всё, - она стрельнула глазами, открыла зубами пробку. - Ты, Гоша, не разведённый?
- Нет. А что?
- Так, к слову прицепка. Нынче через одного в разводе. А почему? Хочешь новую гипотезу?
Разлили коньяк по кружкам. Все чокнулись, выпили, только Бенедикт поставил кружку на стол.
- Чё ты, братан? За моё открытие.
- Терять добровольно разум? Увольте. Впгочем, былА не былА.
Пожевали шоколад, помолчали.
- Так что за новая гипотеза? - возобновил разговор Катарсин.
- Свет надо гасить - вот и не будет разводов. Во всём виноват электрический свет, - гордо изрёк Бенедикт, покрутив пальцем ус.
- Не то, не то калякаешь, брательник. Главное - бабий верх. Но такой хитроумный верх, чтоб он думал, будто его верх.
- Ф-е-е-е-е! Подкаблучников презираю. Подкаблучник, думается нам, всегда трус, подлец, и при случае - предатель. Клянусь связью, сами жёны глубоко презирают их.
- Судаку ясно. Я сама презирала. Хотя скажу - силён был Арнольд. Особственно после отбоя. Только за это и любила дурака. Слышь, Гоша, рвануть он от меня надумал. В мае на Сидора-Огуречника и рванул к какой-то парикмахерке. А на Сырной неделе является в одном галифешке по морозу.
- О, Евдокия, ты исключение! Бытующее мнение о женской сексуальности - сильно преувеличено. Их суть детородная. А вообще-то, клянусь всеми Сидорами- Огуречниками, ни один муж, проживи он с женой хоть двести лет, не узнает её до конца. О, женщина такая тайна, такая Маракотова бездна, такая Марианская впадина - нет слов, одни водяные знаки!
- Впадина - это уж точно. Я сама, как шаровая молния, - все снова чокнулись, снова пригубили. - Вот ты, Гоша, о чём думаешь, глядя на женщину?
- О том, о чём никогда не думаю, глядя на мужчину.
- Честный. Я как-то у одного архирея спросила. "О Боге думаю, матушка, только о Боге", - заокал. Судаку ясно - врёт сивый мерин.
- Кстати, Катериныч, я думал над вашими словами "Бог - есть равновесие". Помните, Дуся умно заметила "А кто весовщик?". Так вот, весовщик - природа. Бог и Дьявол всего лишь символы. Божественное и дьявольское в человеке - не что иное, как вечная борьба разумного и животного начала. Человек - кентавр. С одной стороны - гений, "Аппассионата", взлёты духа, с другой - инстинкты, кенгуру, физиология.
- Друг мой, вы не знаете, почему нос чешется, когда руки мокрые? - Бенедикт выплеснул остатки коньяка из кружки.
- Не знаю. Но всему должно быть объяснение.
- О, конечно! Между носом и руками имеется некая магистраль. И по ней бегут поезда, гружёные вяленой воблой, - иронически воскликнул Бенедикт. - А вот это объясните? - он поднял кружку и в неё, будто с неба упала, звякнув, монета. Бенедикт попробовал её на зуб. - Чистейшее серебро. 29 пробы. Дуся, кончай аэробику.
- Не знаю. Сие из области нереального, - Катарсин ничего не мог понять.
- О, голубец мой! Реалии, не реалии. Где грань? Установите, где у змеи начинается хвост... А что это вы каждое утро пописываете?
- Да так. Вещицу одну.
- Дадите почитать?
- Ещё не кончил.
- Пгевосходно, кронпринц! Кончать и не надо. Никто не умел кончать, даже этот единственный некурящий писатель-классик.
- Кто такой?
- Ну этот великий, что мясом трупов не питался, а в кожу трупов одевался.
- Лев Толстой?
- Он самый. А вы Бронислава Пистонова не читали? Весьма славный сочинитель.
- Хороших писателей, уж не говорю о классиках, мне читать вредно. Когда пишу своё, кажется вовсе недурно. Но стоит прочесть страницу-другую настоящей прозы - своё становится таким неумелым, ненастоящим, что ужасно завидую, черкаю, долго не могу работать.
- Так дадите на пару суток? Страсть как люблю рукописи. А в конце поставьте знак вопроса. Это мой любимый значок, эдакая струйка дыма над самоуверенной точкой.
- Возьмите. Только...
- Не гремите ложками, пресс-атташе! В таких ПА-ДЕ-ДЕ - я архиточен. Дуся, опусти занавес, ты не на Малой Бронной.
Катарсин влез в палатку. Вернулся с заветной папкой, перехваченной аптечной резинкой.
- Только очень прошу вас, Катериныч. Единственный экземпляр.
- Тавро Гварнери. Женевский банк.
- Будь спок, Гоша, - поддержала брата Дуся.
- Да заодно, будьте добры, опустите в деревне письмо.
- "Ленинград", - прочитал Бенедикт адрес. - Тогда почему в деревню? Это долго. Мы сегодня же будем в Питере. Там и опустим. Адьё, профессор гидравлики! Сонливые белки уходят в пещеры! - Бенедикт, держа папку под мышкой, поклонился. Брат и сестра встали друг за другом, и, как пришли, в ногу замаршировали по тропинке, напевая "Варяга".
Когда они исчезли, Катарсина охватила тревога. Будто он безвозвратно потерял рукопись. Ещё это письмо. Каким образом они сегодня же будут в Питере?
Тревога и тоска придавили Катарсина.
ВСЮДУ ЖИЗНЬ
Судили его не дольше, чем делают рентгеновский снимок: запустили в комнату, два-три вопроса, зачитан приговор - и десять лет с поражением в правах и высылкой ещё на пять. Никаких церемоний, речей, последних слов и прочих процедурных излишеств.
Обратно в тюрьму Лука Маркович ехал почти счастливый, был оживлён, балагурил с конвоем, смело просил покурить.
- Сколько же тебе влупили, батя? - поинтересовался молоденький збирр.
- Червончик.
- Чему ж радоваться?
- Думал-то "вышка".
Збирр не понял. У него были свои мерки, своя жизнь, свои заботы: не отпускали в очередной отпуск, жена пилила, что мало зарабатывает, тесть похулиганил в церкви...
И на этап выдернули Луку быстро. Через неделю услышал: "Выходи с вещами без параши". И попал он в большую этапную камеру, где уже собрали человек сорок. И политических, и уголовников вместе. Не положено, конечно, такое смешение, да мало ли чего не положено.
В ожидании этапа слонялись взад-вперёд, сидели на корточках, воришки играли в буру, в рамс, в "спички", подваривали на горящих бумажках чифирок. Все гадали - куда повезут. И Лука гадал - в каменоломню, в свинцовые копи, на лесоповал?
Только б не на галеры.
Потом всех выстроили в ряд в коридоре, начался шмон. Збирр, идущий вдоль шеренги, обыскивал не всех. Глаз у опытного был намётан - кто "мужик", а кто "в законе". Лука Маркович оказался в шеренге рядом с воришкой по кличке "Манжуля".
- Притырь, мужик, - шепнул он соседу слева, низом передавая ему "стиры", то есть игральные карты, сделанные из газетной бумаги, склеенные пережёванным, протёртым хлебным клейстером и напечатанные сажей, изготовленной из жжёной подмётки.
Сосед слева отказался, струсил. Тогда "Манжуля" обратился к Луке. Лука Маркович рискнул, принял завёрнутую в "марочку" (носовой платок) колоду, спрятал её под мышкой.
Шмонающий только глянул на интеллигентное лицо бывшего корректора, и обыскивать не стал. Этот пустячок (кто знает, что в жизни зовётся пустячком) в скором времени помог нашему Луке.
Партию этапников привели на вокзал, выдали сухой паёк: по три ржавых селёдки, по буханке черняшки. Расфасовали по товарным вагонам-телятникам. Уголовники сообразили, что, судя по пайку, ехать пять дней. На четвёртые сутки пути по вагонам прошёл слух - везут на лесоповал в северную провинцию.
По прибытию в лагерь узнали, что ещё предстоит ехать по узкоколейке на филиал. На ночь всех новеньких заперли в одном бараке.
В эту ночь прибывших начали "чистить" местные "законники". Уставший с дороги, Лука Маркович крепко спал, лёжа на голых досчатых нарах в своём до нельзя помятом бостоновом костюмчике. Спящего хотели разбудить и отобрать последний костюмчик, но игравший на верхнем ярусе "Манжуля" указал по праву принадлежности к касте "жуликов":
- Гопнички, этого фраерка не трогайте. Он со мной...
Так Лука Маркович не остался в исподнем.
На филиал прибыли через день. В глухом лесу находилась "командировка", огороженная высоким забором с вышками. Несколько серых бараков, строение для начальниковых служебок, штрафной изолятор, кочегарка, каптёрка, столовая.
Точка была "воровской", а значит правили балом на ней "цветные". К ним прислушивалось даже начальство, так как при таком внутреннем самоуправлении ему, начальству, самому было легче жить - воры наводили порядок, благодаря им бригады "носили процент".
Уже на следующее утро Лука Маркович в выданной ему фуфайке и ботинках БУ стоял в половине седьмого на разводе.
Первый развод на работу он запомнил особо. У главных ворот собралась толпа всего рабочего контингента. Ещё далеко было до рассвета - зимой светало здесь поздно, часов в десять. Тусклые фонари освещали пятачок пространства в неведомой, необжитой тайге. Но нет, народец не унывал: шутки, похабные прибаутки, просьбы оставить покурить, гадание - привезут ли завтра в воскресенье кино; молодые боролись, играли в "жука", в пятнашки, задевая и толкая Луку Марковича. А он смотрел на этот людской загон в адском мерцании тусклых фонарей среди чёрной тайги, на резвящийся молодняк, на хмурых конвоиров с ружьями, пытаясь понять, как можно привыкнуть к подобным условиям жизни, смутно догадываясь, что, наверное, скоро и сам к ним привыкнет, как привык к тюремной камере.
- Батя, чего сплюснулся, - весело спросил парень с фланелевой портянкой на шее вместо шарфа. - На, посмоли. - Он протянул чинарь махорочной цигарки.
Лука Маркович принял, поблагодарил, сделал несколько затяжек, и почему-то стало чуть-чуть полегче на душе.
Но вот раздалась команда к построению, бригады упорядочились в пятёрки, которые считали нарядчик и охрана. Затем предупреждение: "Шаг влево, шаг вправо - стреляю без предупреждения". Кто-то добавил: "И прыжок вверх". Колонна двинулась под штыками самоохранников по снежной дороге к тёмному лесу. Но и в пути никто не унывал, оживлённо переговаривались, только что не играли, не толкались, иначе могут и пристрелить, или кольнуть штыком...
Такой жизни предстояло Луке Марковичу ещё девять лет и четыре месяца с половиной. И ещё слышал, что по истечении этого срока, для политических может прийти указание задержать до особого распоряжения. Быть может, до смерти...
102 ИЗ 100 ВОЗМОЖНЫХ
Катарсин чистил картошку, когда услышал песенку "Соловей, соловей, пташечка", - по-солдатски, баритоном выводил Бенедикт. "Канареечка жалобно поёт", - визгливо подхватывала Дуся.
Странная двоица двигалась чётким строем: бывший офицер связи - впереди, внучка дворовой фрейлины - за ним. Промаршировав, чётко остановились.
- Пгиветствуем вас и поздравляем! - отдав честь, произнёс Бенедикт.
- Здравствуйте. С чем же?
- Прочитали вашу рукопись.
- Так быстро?
- Я читаю феноменально быстро. Жаль, нет чемпионатов мира по скорочтению. "Войну и мир" осилил бы минут за сорок.
- А я за 29, - Дуся замахала юбкой, как веером, проветриваясь.
Бенедикт недовольно покосился на её вентиляцию, сложил губы "восьмёркой".
- Опусти портьеру, сабля!
- Сам заглохни, копоть!
- Кто-кто?
- Ганзей гомельский.
- Извинись, ну.
- Баранки гну.
- Тише, друзья, не надо ругаться, - замирил их Катарсин.
Но брат и сестра уже обнимались, прося друг у друга прощения.
- Чайком не угостите? - Бенедикт галантно подвёл Дусю к лавочке, словно партнёршу после танца. Поклонился, кивнув головой даме.
- А как вам моя повесть?
- О, вы пгевосходно обмолвились. Искусство - это всегда "как". Допустим, у вас в квартире капает с потолка, и вы звоните или пишите в жилконтору: "Протекает потолок. Срочно пришлите ремонтёра". Сие - информация. Правда акушерских учебников. А если так: "В квартире вселенский потоп. Стоим по грудь в воде. Срочно пришлите шлюпку и опытных спасателей", - А? Сие - искусство. Мальчика принёс в клюве аист.
- Тебя о повести спрашивают, аист, - напомнила Дуся.
- Вообще-то политесом не занимаюсь, не настолько глуп. Моё дело - душа человеческая, где квартирует так называемая тётя Совесть. Дуся, дай вантаж.
- Судаку ясно: мужик - угол, баба - овал, а внутри у всех - совесть.
- Молвлено несколько похабно, но весьма гуманитарно! Антон Павлович, думается нам, во все времена остался бы Антоном Павловичем. Знаете, любезнейший, в вашей творческой манере есть что-то хулиганское. И будто писал не писатель.
- Согласен, Катериныч. Но что делать? Привык и пишу, как графоман.
- Ну зачем такой тяжёлый апперкот. Сие - настоящая литература.
- Так бы и я сочиняла.
- Это кажется, Евдокия, только кажется. Данная вольность - строго организована. Хулиганство - много раз выверено. Сие - хроника времени и души. Не так ли, Катулл?
- Отчаивает ваша проницательность. Держите чаёк, - Катарсин протянул им по кружке.
- Благодарю. Не отчаивайтесь. Лучше выпьем чаю..., - Бенедикт гордо уселся, расстегнул свой новенький полосатый "клифт". - Если власть запретит произносить слово "клюква", то всякий смельчак, произнесший это слово на базарной площади, будет признан героем. Писатель, борзо написавший роман о данной ягоде - станет читаем в рукописи, признан "совестью народа". Живописец, написавший на холсте банку клюквенного варенья - тоже вызовет ахи и охи. Ни тебе творческих мук, ни школы, ни мастерства. Но, извиняюсь - куда они все денутся, если снимется запрет? А?
Ваша работа не спекулятивна, не временна. Видно - писалось неторопливо. А куда спешить? Не вы ли говорили, что грош цена произведению, если оно не останется актуальным через 129 лет? А? "Глаза, как мокрая чёрная смородина". На все века. Люто ненавижу всех этих убавителей зла, улучшателей рода человеческого. Себя улучши, Гильдебрант! Нет, надо всех. Свобода, равенство, братство! Уравнять извозчика с профессором античной эстетики. А глядь - извозчик остался извозчиком, знаток античности - знатоком. Только извозчик едет цугом на шестёрке лошадей, а профессор нарезает пешочком. Наломают дров, разметают в щепу дерева столетние. И что же, почтенный? Огонь - жжётся. Вода - мокрая. Равенство вернулось к исходному: неравенству умов и кошельков. Было 29 дураков на сотню - так и осталось. И шёпот ночи - тайна. Дуся, не надо па-де-де, ты не в ночном кабаре Занзибара... Теперь о вашем сочинении. Любопытная инкрустация! Мозаика странная, но интересная. Поразительная беспорядочность и вольность гусиного пера. Похоже на шофёра, который, не ведая правил дорожного движения, едет, как хочет. Кстати, к чему аллегории? Смесь реализма и сказки. Всё и так судаку ясно, как молвит Дуся. Ведь вы рассчитываете, что вас издадут лет через сто, не ранее. Так?
- Так.
- На кой же ляд сии загадки? Почему не называете всех и вся своими именами? Хитрите? Боитесь? Но через сто - всё будет можно.
- Нет, не боюсь и не хитрю. Таков склад моего скромного дара. Хотя предчувствую - мало кто поверит в грядущем, что я не знал ни единого доподлинного факта, не читал ни единого документа, всё вывел по наитию, художническим чутьём.
- Странное чутьё у вас, мосье художник. Прозреваете времена и судьбы, а что станет с вами через пару дней не видите.
- Таков уж я. К тому же адская камарилья периода - кажется сама по себе фантасмагорией, нереальностью, историческим бредом. Хотя в то же время люди влюблялись и ревновали, цвела сирень и в цветках её искали пять лепестков, ласточки лепили гнёзда.
- Ну-ну, не пготив. Самолично обожаю арбуз с солью... Злодей, маньяк, ничтожество. А знаете ли - в картотеке болезней человечества были пациенты и похлеще.
- Пожалуй, таких монстров не было, - возразил Катарсин.
- Хо-хи-ха! Рядовой деспот. Только уж больно свежий. И думается, лет через сто - все его злодейства забудутся. Но останутся глаголы "сплотил", "объединил", "разгромил", "сохранил", "продолжил". Хотя и боролся "варварскими методами с варварством". Нет, нет, ничтожество и случайность не удержалось бы у власти три десятка лет. Он, сударь, историческая неизбежность. Трагедия, но не ошибка. Не коня вини - дорогу. Да и потом - вон триста психопаток тянут руки, чтоб коснуться популярного козлетона - разве виноват этот козёл?
- А разве были в истории более ужасные трагедии уничтожения стольких людей, прикрытые гуманнейшими идеями?
- Полно, голубец мой. Только гуманнейшими идеями и были прикрыты все эти Варфоломеевские ночи и резни всяческих младенцев. Была война. А в войне разве не случается необходимость послать на заведомую гибель роту, чтоб спасти армию? Разве не необходимо показательно расстрелять группу виноватых в трусости или вовсе невиноватых, дабы устрашить, принудить к безропотному повиновению остальных? Иначе не выиграть войну. Тиран - говорите? Им нет числа. На гребне революции они приходили к власти, а затем душили эту революцию. Мятеж, общественное движение, идея - для таких людей лишь способ сесть на трон, хотя по личным качествам их место в дворницкой или лечебнице для душевнобольных. Если уж и тиран, то заурядный. Повторяю, экселенц, уж больно свеж. История его сперва осудит, а позже оправдает.
- Любви там нет, - сказала Дуся.
- Прикрой срам, швабра!
- Сам-то кто, фраер тверской.
- Заткнись...
- Друзья, прошу вас, не вздорьте, - попросил Катарсин. Но двоица уже миловалась.
- Впгочем, сестра права. Где нет любви - нет и правды.
- Да уж, брательник, так жили, что назад глянуть страшно. А я вот помню в Филармонии рапсодию слушала... Сижу, жемпер вяжу спицами. А впереди меня какой-то лысый штымпяра как начал кашлЯть. Весь зал на него обертается. Дирижёр два раза обернулся. Но лысый трещит бесперебойно, подпрыгивает, зашёлся начисто. Гляжу, администратор идёт с верёвкой - выволочь хочет, значит, кашлюна. Ну, я тогда жемпер в кошёлку, да как жахну лысому промеж лопаток. Затих. Будто жетон от гардероба проглотил. Оркестр играть бросил, только барабан бухает. "Ребята, - говорю, - продолжайте свою музыку, он больше кашлЯть не будет". И точно. Всю рапсодию просидел, как загипсованный...
- Ты это к чему, сестга?
- Коли кашель - не шляйся по Филармониям. Коли упасть не хочешь - не залезай высоко. По большей-то части ваш злодей тех убирал, кто сами - ровно пауки в банке.
- Резонная новелла, - согласился Бенедикт, закрыв глаза. - Чехова или Пришвина он бы не тронул. Говорят, любил Мишу Булгакова.
- Ты, Гошенька - откуда же о таких жутях вызнал?
- Я знаю и такое, что описать не позволяет цензура рассудка.
- Ты и сам, Гошенька, вроде чалился? Правда?
- Как говорит, ваш уважаемый брат: "Правда не Венера Мидицейская, но учебник акушерства".
- Польщён цитатой! - воскликнул Бенедикт. - Рукопись никуда не посылали?
- Зачем, дорогой Катериныч. Кто ж напечатает?
- Послали бы какому-нибудь литератору с весом. Есть у вас такие знакомые?
- Ни с весом, ни без веса. Я как нынешнего писателя на улице увижу - на другую сторону перехожу. А если говорят, что кто-то из них меня искал, благодарю Бога, что не нашёл.
- И всё же надо было непгеменно послать маститому. Именно ему. Те, кто движется к масти, ничего не видят и не слышат, кроме себя. В редакции же засылать - пустое, клянусь связью.
- Глушняк. Я сама при одном толстом журнале работала. В кочегарке. Бывало, прямо с почтамта самосвал прибудет. Цельный кузов всяких рукописей и бандеролей. И всё вывалят у подвала заместо дров. Мы чё - топим. Рукописи горят жарко. И такое топливо - каждый божий день.
- Что ж попадает на столы редакторов? - улыбнулся Катарсин.
- То и попадает, что сам принёс какой-нибудь гомирабик. А бандероли - те в топку, не распечатывая.
- Выходит, дгуг мой бедный, вы пишите, заранее зная, что труд поместите на антресоль?
- Именно так.
- Тяжёлый вальс-бостон.
- Ничего. Главное - сработать вещицу.
- Славы вам, конечно, не надо. Денег - тоже?
- Почему. Я не против ни того, ни другого. Но не умею. И времени жалко.
- Редкостный, простите, уникальный дурак. Скажи, Дуся.
- Чем корить, подмог бы, пока в полной силе. Он человек, видишь, хороший.
- Да, да, непгеменно. Завтра мы будем в столицах. Кое с кем потолкуем.
- У вас, Катериныч, связи в литературном мире?
- Ф-е-е-е-е! Это у него связи со мной. Что они без меня - докладчики, референты, фуфло. Разрешите потолковать кое с кем?
- Только...
- Не гремите ложками, экселенц! Отвечаю головой, ибо знаю - у вас, конечно, это единственный экземплягчик. Всё будет в ажуре. Швейцарский банк. Тавро Гварнери. Дуся, дай вантаж, только без секса.
- Век свободы не видать.
- Судя по жаргону, вы, Дуся, точно сидели.
- Что ж я бесчестная какая?
- И за что?
- Сто шестнадцать пополам.
- Врёт, как мидия. Или миндия. За подпольный аборт чалилась, - объяснил Бенедикт.
- Ой, ой, ой, много ты знаешь. Мамку сосал, когда я Осину шлюмку хавала.
- Простите, Катериныч, мне хотелось бы ещё вставить в повесть, может быть, главную тему...
- Амурную?
- Да, тему любви.
- Вставят за вас. В лучшем виде и вашем стиле. Сто два из ста возможных, клянусь волновым эфиром. Или сомневаетесь в моих возможностях?
- Отвык за время знакомства с вами.
- То-то, Гильдебрандт! Дуся, нам пора в столицы. Адьё, любезнейший! - Бенедикт приподнял канотье.
Двоица опять выстроилась друг за дружкой и пошла в ногу, браво напевая: "Соловей, соловей, пташечка...".
А Катарсин долго сидел взволнованный и недоумевающий. Его снова, как в прошлый раз охватило беспокойство за рукопись. Кому отдал? Зачем? Неужели они что-то могут сделать? Исчезнут так же, как появились, и прощай многолетний труд.
Он прислушался: далеко-далеко, будто что-то пульсировало или глухо работало паровым молотом, забивающим сваи...
И вдруг показалось - кто-то наблюдает за ним, но не из-за кустов, а кто-то высоко-высоко в небе рассматривает его в громадную лупу. Катарсин мысленно увидел и огромное с сине-коричневым загаром лицо, и лупу в полнеба, и себя под лупой - маленького, крошечного, менее муравья...
Он поднял голову - видение исчезло. Улыбнулся. Погрозил пальцем небу. Сон это был или явь? И вообще - снится живущим смерть или умершим снится жизнь? Кто знает?
ВСТРЕЧА С СЫСОЕМ
Уже девять месяцев находился Лука Маркович в лагере. Поначалу было тяжко. На лесоповале трудился он и вальщиком, и пильщиком, и трелёвщиком на лошади, колол берёзовую чурку для тракторов, работающих на газе. Норму, конечно, не выполнял, от усталости и голодухи похудел, ослаб. Несколько раз голод толкал его "давить хмыря", то есть после отбоя чистить на кухне картошку, за что полагалась миска пюре с постным маслом.
Но вскоре, то ли ввиду непригодности к лесоповалу, то ли по возрасту, перевели его работать в хозобслугу в прачечную. И стал он, как называли эту группу работающих, "придурком". Тоже труд нелёгкий, но всё-таки не лесоповал: ни долгой дороги под штыками самоохранников, ни морозов, словом условия не те.
Первые дни и здесь сильно уставал Лука Маркович. Руки его распухли, покраснели, покрылись мокрыми мозолями. Но ко всему приладиться можно. Приладился и Лука.
Людей хотя и беззащитных, тихих, но держащихся подальше от надзорной службы, уголовники не обижали. Ну, изымут с получки "на процент", ополовинят посылку "на воровской круг", но Лука ни получек, ни посылок не получал. Хотя вообще-то к политическим относился с презрением, называя их "фашистами".
Несмотря на тёплое местечко, за которое обычно полагалось "стучать" лагерному "куму", доносить о собирающихся в побег, о чифиристах, о картёжниках - Лука Маркович не фискалил, за что, впрочем, и само начальство его уважало.
Он стирал рабочую одежду и постельное бельё, развешивал вместе с тремя своими сослуживцами выстиранное в сушилке.
После работы сидел в библиотечке, читал всё подряд или, если погода позволяла, прогуливался по "центральной аллее".
Когда приватно постирывал кому-нибудь из хозобслуги - нарядчику, повару, хлеборезу - перепадало ему ещё: малый гонорар в виде кусочка сала или пачки курева. К тому же Луке ещё и подфартило. Однажды взялся он составить "помиловку" одному еврею-цирюльнику, сидевшему за кражу полдюжины немецких опасных бритв. И надо же - через два месяца прибыла бумага о помиловании еврея-бритвокрада. С тех пор к Луке валили просители составить "помиловку", написать прошение о пересмотре дела, и хотя хлопоты его более никому успеха не приносили, от малых, но вполне заслуженных подношений наш самодеятельный юрисконсульт не отказывался.
Нет, жить, оказывается, можно и здесь. Одно удручало - письма не приходили, и ничего не знал о судьбе жены и дочери. Он настойчиво писал домой - и знакомым, и в адресный стол, но ниоткуда ответов не было.
Лагерь жил надеждами и слухами об амнистии. При всей абсурдности, в них верили - так было легче. То, пришедший со свидания божился, что какой-то сановный родственник намекнул: к празднику Святого Фомы выйдет новый Указ. То, кто-то слышал от начальства, будто перед Постной неделей начнётся всеобщий пересмотр дел. Миновал праздник, миновала Постная неделя - чуда не происходило и новые слухи, новые надежды селились в зоне.
Особенно ожидали прибытия этапа. Свежие, недавно с воли арестанты, привозили свежие слухи. Когда прибывала партия, у проходной собиралась толпа. Воришки ждали подельников, знакомых по "хевре", "залётных" и "взрослых". "Мужики" и политические тоже любопытствовали - нет ли знакомых.
Как-то и Лука Маркович в обеденный перерыв пошёл к проходной, где "фильтровали" прибывших. Новые арестанты с бледными лицами, ещё одетые по-вольному, выходили в зону по одному, и местные к каждому обращались с вопросами: откуда, давно ли с воли, не знаете такого-то? "Законники" уводили своих покушать, подчифирить, поиграть в буру или тройной рамс.
Стоя в отдалении, Лука Маркович курил сигаретку, и вдруг увидел вроде знакомую личность. Да, это был он...
- Сысой Абелович! - крикнул Лука, бросаясь ему навстречу, страшно удивлённый и обрадованный соседу. - Господи, вы-то какими судьбами к нам?
- Как видите, - ответил Сысой, как-то странно дёргая себя за мочку уха.
Сысой был бледен до зелёности, худ, там, где блестели некогда золотые зубы - темнели дыры, поверх коротких брюк бурого цвета зачем-то натянуты длинные дамские панталоны.
- Ну, пойдёмте, что ж мы стоим. Пойдёмте ко мне. Ах ты, вот уж не ожидал. Какая встреча, какая встреча, Сысой Абелович!
Сысой пошёл рядом, прихрамывая и постоянно дёргая себя за ухо, а Лука всё расспрашивал о не главном, и вдруг спохватился:
- Вы моих давно не видели?
- Давно. Очень давно.
- Как они? Расскажите.
- Не помню. Ничего не помню. У меня попугай умер.
- А я чуть не каждый день писал. И вам писал. Ах, да вы ведь тоже... Сколько ж вам припаяли?
- Пятиалтынный.
- Да за что же вам, святому?
- Не знаю.
- Ой, да тут никто не знает - за что муку принимает.
- У меня попугай скончался...
Лука Маркович с пристальным вниманием посмотрел на соседа, только теперь заметив и дамские панталоны, и то, что он не в себе. "С голодухи, наверное", - подумал. Они пришли в барак хозобслуги, и Лука усадил приятеля на свою койку, тотчас занял у дневального полбуханки хлеба и пачку говяжьего жира.
- Ешьте, дорогой Сысой Абелович. Потом поговорим обо всём, ешьте, не стесняйтесь.
Сысой снял шляпу, на лысине у него белел крест из пластыря. Он начал жадно есть хлеб с жиром, но внезапно перестал жевать и заплакал.
- Вы что, Сысой Абелович?
- Прости, брат. У меня попугай помер.
- Да Бог с ним. Люди мрут, как мухи. Ешьте, ешьте...
Но Сысой, будто не слыша и ничего не видя, поднялся, пошёл по бараку вдоль нар.
- У меня попугай помер, - сказал дневальному и дёрнул себя за ухо. - Прости, брат.
Сысой вышел за дверь, сел на лавочку возле пожарного щита, и, не обращая внимания на уговоры Луки Марковича, тупо уставился в носки ботинок. У него капало из глаз и из носа, недоеденный кусок хлеба упал на землю. Потом и сам Сысой упал...
Лука Маркович вместе с дневальным увели его в санчасть.
Там он вовсе чокнулся: полез обнимать вольнонаёмную врачиху, разбил головой трёхлитровую ёмкость с содовым раствором, и, когда его связали, прикрутив мокрыми простынями к железной койке, долго кричал: "Воры, мерзавцы, отдайте пальто бегемотовой кожи".
Через день его в спецкарете увезли в центральную больницу для умалишённых арестантов. "Какого человека сгубили", - сокрушался Лука Маркович.

ДОГОВОР
Он ждал Лизу. Нажарил грибов, натушил мяса с помидорами, и всё это держал у огня, чтоб не остыло. На столе в ведре с водой стояли ромашки и фляжка с вином. Вокруг костра было подметено, и он нетерпеливо ждал её, поглядывая на часы. Половина восьмого. Сейчас, наверное, уже вышла из дома, идёт по мостику, спешит не опоздать...
"Наш пароход летит вперёд, в ком-муне останов-ка!", - раздалось из березняка.
- Хо-хо-хи-хи! - отдавая честь, начал Бенедикт. - Голубец мой, вы любите быструю ходьбу или медленную?
- Когда как, - ответил Катарсин.
- Я обожаю медленную ходьбу, и оттого успеваю везде и всюду. О, я бы организовал чемпионат мира по самой медленной ходьбе. Например: кто медленнее всех пройдёт десять метров. А? Наисложнейшая дисциплина, - Бенедикт покосился на букет ромашек.
Георгий с тревогой подумал, что Лиза и странная двоица никогда не встречались.
- Гошенька, а мы прибыли тебя обрадовать, - не выдержала Дуся.
- Чем? - у Катарсина мелькнула мысль о рукописи.
- О, величайшая радость вас ожидает, Георгий! Но. Не вы ли, вспомните, Георгий, иронизировали над моей аксиомой "радость - начало печали". Итак, мы только что из престольной. Ваш опус на днях будет издан массовым тиражом. Дуся, перестань делать шпагат.
- Шутите, - грустно произнёс Катарсин.
- Никогда. Сейчас подпишем Договор с издательством и со мной, что, впгочем, одно и то же. Прошу - ваш пробный экземлягчик. Так, так, заводим длань за спину и - шалость Шивы! Этюд Заратустры. Пгошу!
Бенедикт протянул поражённому Катарсину красный томик красной кожи. "Георгий Катарсин. Знак Великого Предела" - сияло золотым тиснением заглавие.
Руки изумлённого автора слегка затрепетали. Описать, что он испытывал в этот момент никто не в силах, да и не стоит силиться. Словами нельзя передать состояние дикаря кроманьонских пещер, увидевшего троллейбус или вертолёт...
Автор не мог ничего вымолвить, он онемел. Дрожащие пальцы сумбурно перебирали страницы, щупали движениями слепого шрифт. Бенедикт, величаво скрестив угловатые руки на груди, невозмутимо взирал на это зрелище. Дуся, пользуясь моментом, закатила юбку, застёгивая резинку чулков.
- Невероятно! - наконец выдохнул Катарсин. - Это сон или явь?
- Сестра, устрани сомнения.
- Явь, Гошенька, - она подошла, поцеловала Катарсина. - Тебя издадут через несколько дней. А тираж - во! А денег будет - во! Ой, как я рада за тебя!
- То есть, как через несколько дней. Это невероятно! Это фантастика!
- Ты чё, Бенедикта не знаешь?
- О да, Агамемнон! У вас, конечно, есть ещё множество литературных трудов. Всё - в печать! За этой вещицей я пробью ваш шеститомник. Полнейшее собрание сочинений, включая письма к любимым женщинам...
У Катарсина закружилась голова, будто выпил натощак. Или слез с карусели. Бенедикт, сияя от удовольствия, достал из бездонного заспинья мёрзлую бутылку шампанского. В экстазе метнул своё фирменное:
- Пгошу, медам!
Дуся приняла бутылку, поставила на стол три эмалированных кружки. Но Бенедикт крюком руки выудил из неоткуда три хрустальных фужера. Жестом Цезаря указал:
- Сестра моя, убери со стола ширпотреб. Но не спеши, Церера! Сначала оформим вердикт. Мои условия - 25 процентов со всех видов гонорария. Вы не против, Дюпон?
- Как вы... Что за вопрос? - заикаясь, согласился Катарсин. - Берите хоть всё. Всё ваше. Мне денег не надо...
- О, нет - 25 процентов за комиссию. И ни кола больше. Лишь пятачок сверху. Бенедикт ехидно подмигнул кому-то в кустах. Затем извлёк из-за пазухи паспортУ, тоже красной кожи. Пгошу.
"Договор", - прочитал Катарсин надпись. - "Я, Георгий Филиппович Катарсин, согласен на немедленное издание моего произведения "Знак Великого Предела" тиражом двести тысяч...", - далее он пропустил: что там тираж, плата за печатный лист, цена за переиздание. Он уткнулся в концовку, - "...С тем непременнейшим условием, что я навсегда отказываюсь от своей возлюбленной Елизаветы Дмитриевны Мажар. В чём расписываюсь".
Катарсина враз охватил и жар, и холод. Он сел на землю, поражённый непременным условием Договора. В горле пересохло. Сердце стучало на пределе. Слишком много невероятного сразу навалилось на него. Он достиг невозможного: книга, которую и не мечтал увидеть при жизни изданной, лежала перед ним. Вот она - красный томик с золотым тиснением его имени и фамилии. Но за это потерять самую чудесную женщину во Вселенной...
Дуся запела с блатным прононсом:
Недолго думал Громобой,
недолго колебался,
он вынул нож, порезал гырудь
и кыровью расписался...
- Я где-то это слышал, - отстранённо произнёс Катарсин, глядя в точку на земле.
- Дгуг мой, наисерьёзнейшее дело, а вы о пустяках. Ваша расписка, Крез!
- Дайте опомниться. Дайте прийти в себя.
- Идите. Только недолго. В полночь мы обещали быть в Гамбургской синагоге. А под утро нас ждут присяжные алжирского суда рыжих имамов.
"Нет, нет, неодолимо велик соблазн. Но отказаться от Лизы...не могу, не хочу, никогда, ни за что, - думал Катарсин. - Предать её, да, да - это предательство... нет, нет, прочь, прочь - пусть я останусь тем, чем был, но никогда...".
Он уже видел, как решительно встанет с земли, вернёт книгу красной кожи и Договор, и сдержанно скажет: "Нет, мне это не подходит". Но тут лёгкая птичка простой мысли незатейливой хитрости, влетела в его возбуждённую голову. "Кто или что - каким образом может помешать нашей любви? Неужели этот фантастический или реальный Договор? Подпись? Что с того, экселенц - думал Катарсин, ощущая подъём от найденного выхода. Он хитро улыбнулся, бросив взгляд на Бенедикта с Дусей, которые покуривали в стороне, ожидая ответа. - Ах, милые дурачки, ах, бравые фокусники, да кто ж узнает - отказался я от возлюбленной или нет? Я ничего ей не скажу или сегодня же всё расскажу, и мы вместе посмеёмся. Мы даже в угоду вам условимся какое-то время не встречаться, а потом - с такими-то деньгами - уедем на край света. Пусть издают, пусть стучат печатные станки, книги разлетаются по миру. Эврика! Эврика! Эврика!".
- Ну как? Пришли в себя? - спросил Бенедикт.
- Вполне. Готов подписать. Кровью, как полагается в песенке?
- Ф-е-е-е-е! Какая пошлятина. Начитались беллетристической чертовщины. Кровь нужна для пострадавших от грядущих катаклизмов. Перо, надеюсь, имеется у писателя.
- Нет. Я пишу карандашом.
- А та с золотым пером, что мы вам подарили.
- Кончились чернила.
- Держите, Апулей! - Бенедикт подал шариковую ручку.
Катарсин положил Договор на стол, чётко расписался. Спросил:
- Один экземпляр?
- Разумеется. Мы не бюрократы.
- А как же...
- Не гремите ложками. Значит, 25 процентов мои. Со всех видов гонорария: сценариев, спектаклей, теле - и кинопостановок, переводов и переизданий. Забито?
- Забито.
- И пятачок сверху.
- Будь по вашему. Пробный экземпляр оставите мне?
- О чём речь в пещерах Занзибара! Там у вас в девятой смальте маленькая опечатка. Накладка столичной друкарни. Оплошка Шивы. Дуся, пробку в зенит! Виват!
Дуся, шурша фольгой, открутила проволочную петельку бутылки, пробка выстрелила в небо, фужеры наполнились шипящей пеной и зазвенели, соединяясь.
- За вашу книгу, мой друг!
- Нет, за вас... И за...
- Лизу Мажар, - подсказал Бенедикт.
- Слушайте, откуда вы её знаете? Кстати, она вот-вот должна прийти.
- Опять хотите правды? Приятная женщина, клянусь беспроволочной связью!
- И умна, - добавила Дуся, опорожнив фужер.
- Что ум, сестга моя. Наша беспорочная матушка, она же и наш батюшка говаривали: "Женщина - это крепкие зубы, густой волос и широкие бёдра. Остальное - фук с плагиатом...".
- И всё ж - откуда, Катериныч?
- Не надо. О, какие у вас пгелестные ромахи! Обожаю полевые цветы. Лишь полевые не напоминают мне похороны. Дуся, наполни кубки. За вас, приват-доцент!
Опять сомкнулись с тонким стоном три хрустальных бокала. Все выпили, словно сговорившись, поставили фужеры на стол кверху дном.
- Сестра, нам пора. До встречи, Гошенька. Можно одну ромашечку?
- Хоть весь букет.
- Он не для меня.
- Адьё, счастливчик! Сонливые белки...
- Уходят в пещеры, - докончил Катарсин.
... Часы показывали девять минут девятого, а Лизы всё не было. Возбуждённый Георгий стал рассматривать ненаглядный томик. Его томик. Его повесть. Первая напечатанная книга в жизни. Но не последняя. Мелькали знакомые фразы, слова, и всё не верилось. Найдя девятую смальту, быстро перечитал. Никакой опечатки не обнаружил. "Странно - почему я не схожу с ума, не ликую, не прыгаю свадебным индейцем вокруг костра, не ору на весь лес...".
Но где Лиза? Он выходил ей навстречу, прислушивался, стоя уже в сумеречном лесу. Ни звука. Тишина. Гефсиманский зелёный свет луны. А над ней горит Сириус...
Лизы не было в девять, в десять, в двенадцать. А он всё ждал и ждал, как в первый раз...

СМЕРТЬ АСМОДЕЯ
Ему становилось всё хуже.
Он уже не выходил из кабинета-крепости, оправляясь по углам. То бродил бесшумно, то тупо сидел за столом, окружённый телефонами с перерезанными проводами у трубок. Что-то вдруг шептал, размахивая руками, гримасничая, кому-то грозил, плюясь. Смрадная вонь стояла в спёртом воздухе помещения, где он замуровался.
К себе он уже никого не впускал. Даже верный раб подавал ему еду и лекарства через прорезанное в дубовой двери окошко-кормушку.
В тот вечер Седерик Нилат вёл себя совсем непонятно. "Э-эх, ухнем, э-э-эх, ух-х-нем...", - тягуче выводил он каким-то писклявым басом.
"Мама лишку выпил" - решил, глянувший в кормушку Автандил.
Через полчаса услышал какой-то шум и топот. Заглянул - Нилат, подбоченясь, по-бабьи выплясывал то, вертя бёдрами, то вприсядку, держа в руке вместо платочка какую-то газету. Приседая, выговаривал: "Э-эх, э-эх...".
Автандил хотел взломать замок, но ещё не решился, только припал глазами к щели. Хозяин вроде очнулся. Сел к столу, уставясь в одну точку. Правую руку и весь правый бок до лопатки жгло и кололо сотнями мелких игл. И правая нога с дрожью нервировала, будто отлежал её во сне. Нилат попил из графина воды, положил пробку в карман, подошёл к окну - мартовский день догорал, в сквере смеркалось.
Под кустом жимолости на деревянном ящике сидел старик в байковом берете и созерцательно курил. У ног его расстеленной газетке покоилась бутылочка "Перцовой", помидор и ломоть хлеба...
Нилат отвернулся, резко задвинул штору. Луч низкого солнца, сломавшись в ребре графина, бросил на мрачную стену "зайца". Потрогал радужное пятно. Оно было красивое, тёплое. Из далёкого прошлого радужный зайчик вызвал картину детства: маленький Седрик сидит на корточках возле речистого весеннего ручья, бросает в поток кору чинары, и кораблики из коры уносит по течению.
Это милое видение резко сменилось другим. Вместо "зайчика", на стене сидела крупная сова с жёлтыми глазами. В одном сумасшедший тиран увидел точильщика, который точил кривую саблю. Усатый точильщик походил на убиенного некогда соратника. Сова костяно хлопнула другим глазом и в нём Нилат увидел лицо, похожее на застреленную много лет назад жену...
Зрачки тирана окаменели в испуганном чучельном блеске. Он подошёл к камину, прижал урну с прахом жены к щеке и заплакал. Тут сознание потухло, и он рухнул, ударившись затылком о стену. Урна разлетелась на осколки, покрыв его китель пеплом.
Взломав топором дверь, Автандил вбежал в кабинет, пощупал под рубахой Хозяина - чучело ещё дышало и пульсировало. Слуга влил ему в рот ложку портвейна. Жёлтая пена пузырилась в углах отвислых губ, и вдруг по-волчьи ощерясь, сморщив переносицу, Нилат страшно оскалился. И в оскале затих...
Пока нерасторопный раб звал охрану, пока объяснял, что "мама совсем умер", прошло около часа. Труп уже остывал.
Никто не решался войти в кабинет, первым ворвался туда Лабер, приказав никого не впускать. Сдерживая тошноту от зловония, прижав к носу платок, он ткнул носком сапога мёртвую голову. "Отсмердел, сволочь, - прошептал, впервые не боясь этого страшного чудовища. Затем обшарил ящик стола, сунул в карман текст "Завещания", зажигалку с музыкой и записную книжку. - Всё, околела мразь усатая, грозившая удавить меня струной. Теперь моё время. Разогнать свору ублюдков. Скарабея и всех фельдмаршалов на кол, на кол, на костёр, в урановые копи...".
Лабер заторопился дать срочный приказ - стянуть верные ему фаланги головорезов к замку, арестовать личную охрану и всех двойников смердящего трупа. Автандила повесить немедленно...
Несколько дней заседал Великий Совет, не решаясь объявить империи о трагическом событии. Но надо было объявлять. И тогда шок и мировая скорбь потрясли Вселенную. Солнце погасло. Реки повернули вспять. Народ рыдал. Сдержанно горевали мужчины, опьянённые без вина, женщины рвали на себе волосы. "Скорбит земля, от горя вся седая" - писал один придворный бард. "Рыдай земля, рыдайте горы, воды..." - вторил ему другой.
Чтобы проститься с самым дорогим человеком на свете, империя ринулась в столицу. Ехали на крышах поездов, летели, повисая на переполненных дирижаблях, мчали на загнанных лошадях, на фиакрах, телегах, дормезах, омнибусах, почтовых дилижансах, шли пешком, ползли на коленях.
Безликая обезумевшая масса распирала улицы. Людеподобные существа пёрли, как лавина магмы, сметая всё на своём пути: деревья, заборы, будки, орудия, конных всадников, баррикады, фонарные столбы. Лава текла к Главной площади. Её секли нагайками, поливали кипятком, расстреливали картечью, душили газом, но она ползла; и мёртвые, зажатые живыми, двигались стоя в спрессованной толще. Стоны, крики, ржание коней, грохот, собачий лай, звон разбитых стёкол, треск, дым, кровь и вода - всё смешалось в кошмаре.
А на Главной площади на высоком постаменте невозмутимо покоилось набальзамированное тело чудища. Мировое общественное развитие на своём пути знало немало монстров, но ни один из них не был столь кровожаден, столь коварен, и не прикрывал патологию гуманными идеями, как этот.
Конечно, историки, так искусно вскрывающие причины и следствия тех или иных событий далёкого прошлого, объяснят - кто и что привело к власти заурядного разбойника и мракобеса. Но всему свой срок...
Пока же на площади продолжалась адская фантасмагория, которая не может быть изображена средствами реалистического письма. Шесть рядов бронированных стражников окружали плотным рядом постамент. Архангелы в железных касках и пуленепробиваемых жилетах кружились в воздухе с взведёнными курками ружей. Три дня и три ночи продолжались столпотворения и побоища. На четвёртые сутки, ровно в десять остановилось всё, что могло двигаться, и всё, что могло издавать звуки - скорбно взревело, заголосило, загудело, засвистело.
И далеко-далеко в нелюдимых лесах, где стирал грязные робы Лука Щепколётов, сипло заголосила тонкая труба лагерной котельной. Нет, там никто не рыдал. Кончину Асмодея все восприняли с радостью и надеждой. "Гуталинщик сдох, в рот тилипатя!" - орали уголовнички на всю зону. Политики толковали о возможной амнистии.
Правды ради, хотя и понимал Лука Щепколётов, что идея Чистой Веры утопия, обман, а "гуталинщик" - есть политический преступник, но когда голосил гудок котельной, у Луки Марковича сжалось сердце, сдавило горло, и простоял он пять минут, как вся империя - в скорбном молчании. Потом пошёл по баракам, оживлённо обсуждать случившееся. Конечно, амнистия должна быть, но умные головы утверждали, что если она и будет объявлена, то лишь для уголовников, а политикам ничего хорошего не даст.
И всё же Лука надеялся. Предчувствие перемен к лучшему окрепло, когда он, возвращаясь в прачечную, встретился с "опером".
- Здравствуйте, Лука Маркович, - произнёс неприветливый и злой "опер", первым протянув руку ничтожному и презренному "врагу империи".
"Нет, что-то должно быть, что-то обязательно произойдёт светлое", - думал Лука, принимаясь за стирку...
ИНТЕРВЬЮ
В такую-то ночь фантастически сбывшейся мечты, исполнения его тайного, безнадёжного желания славы и признания, Катарсин не мог сомкнуть глаз. Но счастья он не ощущал. Не было даже простой радости. Наоборот, давила тоска, тревога, беспокойство за Лизу. "Что-то с ней случилось серьёзное, что-то очень скверное, безнадёжное...".
То, впадая в тяжёлый сон, то, вздрагивая, вскрикивая и просыпаясь, провёл он воспалённую ночь.
Настало утро. Хрупкая и вечная Природа, не зная ни прошлого, ни грядущего, просто жила, и в отличие от самомятущейся человеческой души всё в ней было покойно, равновесно, кем-то предзадано.
Костёр совсем потух и не хотелось его разжигать. В воспалённой, усталой голове то что-то жарко и трудно пульсировало, то будто шумело, ворочаясь, сено. Всё громче и громче. Шум нарастал, и вдруг над озером возникло страшное чудовище. Оно снижалось с оглушительным рёвом. "Вертолёт...Бежать, скорей бежать. Куда бежать?".
Он спрятался за палатку, присел, съёжился. Громада вертолёта спускалась на песчаный берег, кипела под ним вода, дрожали кусты, гнулась осока. Рокот и рёв мотора внезапно затих, только вращался по инерции мощный винт. Из круглой дверцы выпрыгнули трое: Бенедикт, Дуся и ещё кто-то в сером берете с сумкой фотоаппаратуры и магниевой вспышкой.
- Привет величайшему из великих! - крикнул Бенедикт. Он был в новом бежевом плаще с погончиками. В руке небольшой чемоданчик. Повязки на глазу не было. Вырос второй ус, так же виртуозно завитый в девятку.
- Гошенька, где ты? А-у-у-у, - заголосила Дуся. А-у-у-у - повторило эхо.
Катарсин молча вышел из укрытия, нервный, неспавший.
- Величайший, простите за ранний визит. Мы из столицы. Вертолёт нам дали любезные авиаторы всего на три часа... Отчего такой уксусный вид? Я привёз, величайшему, лучшего корреспондента планеты. И гонорарий. Вот он, - Бенедикт постучал по чемоданчику. - Аванс! Ровно 29 тысяч. С вычетом комиссионных. Не вижу восторга! Не слышу ура!
- Ур-а-а-а-а! - закричала Дуся, и корреспондент тоже закричал, подбросив вверх серый берет.
- Перестаньте, прошу вас, - сказал Катарсин. И подумал: "Разве я не писал в девятой смальте, что за один чудно прожитый день жизни - отдал бы славу и все свои сочинения? Выходит, лукавил...".
- Альфред, пгошу познакомиться с великим писателем нашего времени. Скромно живёт отшельником на этом благословенном озере. Скромен, как я, как всё великое.
- Очень приятно. Альфред Капустин. Бывший международник, эквилибрист пера. Мир сходит с ума - где этот загадочный Катарсин? Немедленно разыщите Катарсина! Не миф ли он? Польщён знакомством. Сгораю от нетерпения первым взять у вас интервью. Вы позволите?
- Я очень плохо себя чувствую. Не могу... Почти не спал ночь...
- Го-го-го-го! - по-гусиному загоготал Бенедикт, качая усами, - мы уже возгордились. Мы плохо почивали на лаврах. Мы нынче не в жанре.
- Не то, не то. Я действительно плох. Не могу.
- А я могу, - Бенедикт сел на лавочку, закинув обе ноги на стол. Он сделался нагловатым. - Эквилибрист пера, я дам вам первое интервью. Великий не возражает. Его мысли - мои мысли. Пгашу, Альфред.
- Гошенька, а ты по правде не возражаешь?
- Мне всё равно.
- Всего несколько интеллигентных вопросов, - Альфред раскрыл блокнот. - Ваше представление о добре и зле.
- Злу надо учить. Добру не надо. Оно врождённое.
- Так ли я понял, маэстро, что надо учить человека выходить на большую дорогу с топором?
- Именно так. Иначе никто в мире не выйдет с топором на большую дорогу.
- Оригинально! Ваше мнение о культе личности?
- По Сеньке шапка, по ядрёной матери колпак.
- Весьма компактно. Над чем вы сейчас работаете?
- Над самоусовершенствованием. Начал я эту бесполезную работу, когда спустился с дерева с дубиной. Буду продолжать ещё пару тысячелетий.
- Оригинально! Ваш шедевр произвёл сенсацию. Из Колумбии звонил Эмиль Золя. Из Австралии Франц Кафка.
- Никто вам не звонил. Эти ребята давно "бросили курить", как говорят британцы и ушли "на запад", как говорили древние египтяне. Я утомился.
- Ещё один вопросик. Говорят, вы много пили?
- Бывало.
- По какой причине?
- Это уже второй вопросик. Я утомился, - Бенедикт закрыл глаза. Бриллиантовый перстень искрился на его безымянном пальце.
- Как сестра великого писателя могу тоже кое-что дать, - предложила Дуся, поправляя под кофтой лямку лифчика. У сидящего Катарсина вздрогнула спина.
- Буду признателен, - вновь оживился эквилибрист пера. - Не раскроете ли тайну - когда ваш великий брат начал писать?
- Писать? А как себя помнит. Может, и раньше.
- Вы, сударыня, тоже большой оригинал! Ваше представление о счастье?
- Счастье... Во, ёс-стос...Это такое, после чего на кислое тянет.
Бенедикт при словах сестры вскочил, и сильно хватил её кулаком в поясницу, так что она чуть не свалилась.
- Весьма пастозно сказано, сударыня, - корреспондент спрятал блокнот в карман. Затем с нескольких ракурсов щёлкнул фотоаппаратом с вспышкой Бенедикта, Дусю и, низко опустившего голову, Катарсина. - Ребята, я побегу в кабину, срочно молнировать материалы в агентство печати. Не задерживайтесь. В нашем распоряжении, - Альфред глянул на часы, хотя никаких часов на руке у него не было. - В нашем распоряжении минуты две-три.
- Как я блефанул, Георгий? - спросил Бенедикт.
- Верните мне, пожалуйста, рукопись.
- Друг мой, она в издательствах. Ваша бесценная рукопись в наборах. Она уже принадлежит не вам, но просвещённому миру ваших читателей! Возьмите гонорар, - Бенедикт положил у ног Катарсина чемоданчик, открыл - внутри были плотно уложены банковские пачки денег. - Комиссионные я вычел. С вас пятачок.
- Нет у меня никаких пятачков. Оставьте меня.
- Послушайте, величайший, а что, собственно, произошло за эту ночь? Я не узнаю вас, экселенц!
- Мне плохо.
- Плохо? Когда вас собирается издать весь мир? Когда у ваших ног чемодан с деньгами, и это только аванс, так сказать, мизер? И вам плохо?
- Да. Слышите прибой шумит?
- Сие - шум старого кваса. Кстати, вашу тему "Ля-мур" я развил на четыре печатных листа. И кончил началом. Кольцо спирали! Бублик Босха!
- Мне плохо, - повторил Катарсин.
- Что делать, голубец мой. Я дал гандикап. Теперь нам пора в кущи иной печали. Последнюю услугу мы вам ещё окажем...
Корреспондент, открыв дверцу вертолёта, помахал, показывая пальцем на несуществующие часы. Взревел мотор, винт поднял песчаный и водяной вихрь.
- Итак, прощайте, Георгий. Нас ждут иные числа. Адьё! Сонливые белки уходят в пещеры!
- Прощай, Гошенька. Привязалась я к тебе. Жаль, не увидимся, родной...
Как заговорённый, долго сидел Катарсин у холодного кострища. Потом вскочил, полный энергии, швырнул чемоданчик с деньгами в палатку, увидел на байковом одеяле бутылку вина, открыл зубами, в два приёма опустошил её. И стал собираться к Лизе...
ВСАДНИК НАД ЛЕСОМ
Катарсин спешил, словно мог опоздать. Часто и тяжко дыша, иногда переходил на бег, и только в начале деревни убавил шаг.
Анну Семёновну увидел ещё издали, она что-то делала в огороде, склоняясь над грядкой. Мостик. Калитка. Двор. Клумба с кровавыми георгинами...
- Анна Семёновна, здравствуйте! - Сдерживая одышку, крикнул Катарсин.
Она выпрямилась, странно долго осматривала вошедшего.
- Здравствуйте.
- Лиза дома?
- Нет её.
Он почувствовал по взгляду, по тону голоса, что она не узнала его.
- Это я, Анна Семёновна. Вы, может, забыли. Георгий Филиппович. Ну, знакомый Лизы.
С видимым изумлением она продолжала напряжённо смотреть на Катарсина.
- Лиза ушла. А вы, простите, кто?
- Георгий Филиппович. Ну как же, я в гостях у вас был, помните? Наливку ещё пролил, и мы посыпали скатерть солью.
- Так вы, значит, от Георгия Филипповича? От того художника?
- Я и есть он. Забыли меня? Ну как же, дорогая Анна Семёновна? - Катарсину пришло в хмельную голову показать ей паспорт, чтобы убедилась - он и есть Георгий Филиппович. Но паспорт забыл в куртке.
- Что-то вас никак не припомню. Георгий Филиппович - тот был, верно. Тоже с бородой. И в куртке кожаной.
- Это я и есть.
- Вы? Ничего не пойму. Вы, значит, от Георгия Филипповича? Как он там? Здоров ли?
- Да, да, я от него. Он здоров, - окончательно поняв, что его не узнают, согласился Катарсин. - А где Лиза? Мне она очень нужна по важному делу. Передать надо кое-что...
- Лизонька у Раисы. Только вы - не знаю, как вас звать - не говорите, что я сказала. Лиза не велела.
- Хорошо, хорошо, благодарю вас.
Он торопливо пошёл по большаку, удивляясь беспамятству или склерозу Анны Семёновны. Но главное - с Лизой ничего страшного не случилось. Она у Раисы. У какой? Где живёт эта Раиса? Забыл от волнения спросить.
Встреченный мальчуган с велосипедом, объяснил, что Раис в деревне две: одна бабка Рая - живёт сразу за клубом, другая живёт в крайней избе, выкрашенной в синий цвет.
К другой и устремился Катарсин. Синий, видимо, совсем недавно выкрашенный домик, стоял чуть на отшибе от деревни. Аккуратный домик. На высокой антенне - две чёрные вороны. Катарсин постучал в филёночную синюю дверь. В доме слышалась музыка, смех, громкие голоса. Открыли не сразу. Стукнула щеколда - у порога стояла полная русая женщина навеселе.
- Вам кого?
- Вы Раиса? Угадал?
- Ну.
- Мне бы Лизу увидеть.
- Проходите.
Катарсин переступил высокий, изрубленный порог, пригнувшись под низкой притолокой, вошёл в горницу.
Из магнитофона лилась музыка. За столом, уставленным бутылками и закусками, сидели двое: кудрявый голубоглазый парень, походивший на сказочного Ивана-царевича и облысевший, но лохматый мужчина в закатанном по локти тельнике, на руке якорёк с русалкой.
- Мне бабой командовать положено по чину, - пьяно, тягуче объявил "тельник". - А как я могу командовать, если она крупней меня заколачивает. Как?
- Всё одно ты, Игнат, командир. И никто больше, ты.
- Я командир. Но и она командир.
- Нет, ты командир, а она командир, пока ты не командир, - уговаривал "царевич".
- Я командир...
Они толковали, не замечая гостя.
- Елизавета, к тебе пришли, - крикнула Раиса, садясь на своё место у стола.
Протянув руку к магнитофону, стоящему рядом на тумбочке, нажала пальцем клавишу - музыка кончилась.
Лиза вошла в горницу, как все раскрасневшаяся, в новой вязаной кофте. Остановилась, оглядела - кто к ней пришёл.
- Лизонька! - Катарсин сделал несколько шагов, хотел взять её за руку, но, увидев в её лице то же удивление, как и в лице Анны Семёновны, застыл. - Куда ты пропала? Что случилось?
Мужчины затихли, поглядывая то на Лизу, то на гостя.
- А кто вы такой?
- Лизонька, брось шутить. Это я.
- Извините, кто я? Кого вам надо?
- Лиза... Что происходит? Это я, я, я - Георгий.
- Я вас впервые вижу, - у неё сошлись две морщинки межбровья, она смотрела на остолбеневшего Катарсина с тем напряжением, с каким человек пытается вспомнить другого человека. И не может.
- Громадяне, дед попал не в ту степь, - сказал "царевич".
- Это, командир, бывает: идёшь к Яше, а попадаешь к Маше, - шумно сопя носом, объяснил лысый с якорем. - Ну, давайте дёрнем.
- Погоди, Игнат, - сказала Лиза.
- Я командир. Дед, садись к столу. Мой приказ.
- Человек что-то перепутал, - продолжала Лиза. - Вам кого нужно? Как фамилия?
Катарсин не ответил. Потёр лоб пальцем. Вид у него был задумчиво-практический. Он не понимал куда попал и что всё это значит.
- Садись, садись, борода, - Игнат поднялся, взял под локоть гостя, желая его силой усадить, но Катарсин с жёстким нажимом освободил локоть. - Ну чё ты, борода? А, это самое, борода-то у него, девки, красивая, трёхцветная, говорят, к счастью, - лысый пощупал бороду, потеребил.
Катарсин без злобы, будто отгоняя муху, смахнул ладонь. Лысый нарочно повторил движение. Катарсин снова отмахнулся. Такая упрямая игра действия и противодействия обычно длится, пока кто-нибудь не выдержит. Пьяный Игнат на четвёртом повторе не выдержал и резко шлёпнул гостя по щеке. Не больно шлёпнул, для вызова, проверить что дальше будет.
- Спасибо, - грустно произнёс Катарсин. И, повернувшись, пошёл к двери. Все молча смотрели в его спину.
- Стой, чудик, - позвал Игнат, протрезвев от неожиданного кроткого "спасибо". Катарсин остановился, полуобернулся, глянув назад из-под острого плеча.
- Вы не обижайтесь, - сказал "царевич" примирительно и извинительно. - Садитесь, гостем будете.
- Правда, не обижайтесь, посидите с нами, - поддержала Лиза.
- Спасибо, - не своим голосом произнёс странный гость, и тут взгляд его уткнулся в зеркало, висевшее у двери. Там отражался бородатый старик в одежде Катарсина, но это был кто-то другой, с другим лицом...Катарсин выпятил нижнюю губу, подмигнул - непонятное чужое отражение тоже выпятило губу и подмигнуло. И произнесло с дурацкой кривой ухмылкой:
- Мы спешим в кущи иной печали, адьё...
Он вышел в сени, ещё услышал голос Лизы:
- Ой, ребята, как неудобно вышло, он ведь не в себе...
Георгий не помнил, как шёл. Мелькала грязь дороги, лужи, собаки, баба с вёдрами. Под горой остановился, оглянулся. Назревала гроза. Небо над деревней иссиня почернело, но на фоне туч ослепительно сияли белые крыши, горели огнём берёзы, зеркалом сверкало одно из окон...На фоне чёрного неба.
Как в бреду, добравшись до своего места, Катарсин с неожиданной силой начал выдёргивать колья, рвать верёвки палатки. Когда она осела, поволок её к костру. Заваленное пламя задыхалось под брезентом, со всеми находящимися внутри вещами: постелью, рюкзаком, мешочком с сушёными грибами, чемоданчиком, набитым деньгами, книгами, в том числе единственным экземпляром изданной повести. Всё, всё дымилось на костре. Но вот, будто порох, вспыхнула эта груда, полыхнуло так, что Георгий отпрянул к стволу сосны, замер, озарённый пожаром. Коснувшись затылком пластмассы приёмника, висевшего на сучке, повернул рычажок - громкая музыка джаза огласила лес.
Жарко пылал высокий огонь, вознося искры в грозовое небо. Ударный ритм звал к танцу, и Катарсин затанцевал на одном месте, приподнимая ступни, вращал в такт руками, будто оглаживая что-то округлое перед лицом, то словно баюкая младенца, то, клоня голову, то, откидывая, закрывая глаза, оттопырив нижнюю губу.
Он не видел, как лось с любопытным испугом наблюдал за движениями существа на двух ногах. Георгий пританцовывал под ритм музыки, пока джаз не сменился деловитым голосом международного обозревателя "Маяка".
Георгий сел на землю, обхватив колени руками. Огонь перебесился, ровно пожирая ему отданное. Небо мчалось наискосок. В сером мешеве туч, в верхнем слое неба - причудливо сгустился чёрный рваный силуэт, напоминавший всадника на коне.
Без ног был конь, словно по брюхо в дымном тумане. Каналья-всадник восседал гордо, уверенно, конская задранная морда, казалось, храпела, кусая невидимые удила. Огненной веткой полоснула молния. Громыхнуло. Громовой шар, как эхо, пронёсся по неровному листу железного неба и, гулко подпрыгивая, свалился куда-то в пропасть... А всадник темно дымился, конский хвост, отделившись от крупа, сливался с замесом туч.
Всадника гнал ветер.
Вдруг похолодало, пахнуло зимой, запахло снегом, и - повалил снег, крупный, как мокрая вата, забеливая землю, траву, шипя в костре.
Опустив голову, закрыв глаза, сидел бедный Катарсин. Ему послышался... синий звук. Звук непрерывный на одной пронзительно-щемящей ноте, напоминая то ли дальний-дальний гудок, то ли далёкий-далёкий женский голос. Катарсин определённо видел этот звук синего цвета в образе узенького пыльного луча в тёмном пространстве. Звук и луч убывали, делаясь тоньше, хотелось остановить их исчезновение...
Он открыл глаза, поднял тяжёлую голову - снег падал и падал. И лось всё смотрел и смотрел из кустов на человека. Потом, хрустя валежником, ушёл в чащу. И гроза уходила, и уже всадник на коне принял иную причудливую форму.
А человек думал о смерти. В своей скверно и бестолково сыгранной жизни, он из всякого самого худого положения выходил при помощи спасительного софизма - могло случиться хуже. Теперь выхода не было. Выход виделся лишь в уходе. Но как уйти? При помощи чего? Чем заглушить страх перед небытием?
Кто-то позвал его. Георгий резко обернулся - на самодельном столе блестела бутылка водки. Рядом - пистолет, железный, чёрный, страшный. Удивления эти орудия его смерти не вызвали, он догадался, что Они помогают ему в последний раз. И он знал теперь - кто Они такие...
На костре дымился серо-чёрный обуглившийся брезент его последнего дома. Проглядывали чёрные скелеты вещей, расплавленная алюминиевая кружка торчала из пепла.
Внезапно наступила невероятная тишина. Ни снега, ни грязи - всё прошло. Таинственно, спокойно мерцало звёздное небо. Но и в тишине начала ночи, и в лунных искрах озера, и во тьме чащи леса была тайна... И вдали что-то громадное ухало, натужно пульсируя. Чей это пульс? Чьё огромное сердце прощально трудилось в ночи?
1987г.
Питер
©  Валентин Катарсин
Объём: 8.0393 а.л.    Опубликовано: 01 11 2006    Рейтинг: 10    Просмотров: 1288    Голосов: 0    Раздел: Не определён
  Цикл:
Романы
 
  Клубная оценка: Нет оценки
    Доминанта: Метасообщество Библиотека (Пространство для публикации произведений любого уровня, не предназначаемых автором для формального критического разбора.)
Добавить отзыв
Логин:
Пароль:

Если Вы не зарегистрированы на сайте, Вы можете оставить анонимный отзыв. Для этого просто оставьте поля, расположенные выше, пустыми и введите число, расположенное ниже:
Код защиты от ботов:   

   
Сейчас на сайте:
 Никого нет
Яндекс цитирования
Обратная связьСсылкиИдея, Сайт © 2004—2014 Алари • Страничка: 0.03 сек / 29 •