Вся последовательность и способ изложения именно такие, как автором и задумывалось.
|
Девятого августа две тысячи второго года Илья ослеп. Произошло это довольно быстро, но двенадцатилетний Илья успел почувствовать дикую боль прежде, чем перегруженное этой самой болью сознание решило отключиться, чтобы не перегореть вовсе. Интересно ослеп Илья: сначала на левый, а потом, когда уже он ничего не чувствовал, заваливаясь навзничь, на правый глаз. А ведь он так любил читать! Очень любил. И когда произошла трагедия, первой мыслью, прорывающейся сквозь горячие глыбы боли и накатывающую холодную волну темноты, была мысль о книгах – неужели он больше никогда не сможет читать их?! Илья хотел бы закричать, больше не от физической боли, но от другой, сдавившей сердце мгновенной печалью. Не закричал. Потому что неумел кричать. Потому что появился на свет немым, и с плохим слухом. Когда она узнала об этом, придя в себя после тяжелых родов, то сильно изменилась. Хорошо то, что изменилась в лучшую сторону. Она дала новорожденному мальчику имя – Илья. Она очень полюбила его, несмотря на врожденные дефекты. Пожалуй, только тогда в ней по-настоящему родилась любовь к ближнему, и не важно, что этим ближним оказался родной сын. Раньше новоявленная молодая мама вообще мало о ком думала и заботилась. К своим двадцати двум годам она успела попробовать все, что хотела испробовать, томимая любопытством и извращенным интересом. Конечно, не одна она; конечно, не была она одинока в этом. Судить и винить не за что. Она отдавала дань моде. Через курево, выпивку и секс. А как же без него! Столь приятный, хоть и смутный, когда в губах дымятся останки сигареты, в желудке плескается крепкое пиво сдобренное парой стопок водки, а над тобой пыхтит расплывающийся образ кого-то. Презерватив? Если он и есть, все равно часто рвется. Главное, чтобы упорный образ, все больше и больше превращающийся в нечто аморфное, вовремя вытаскивал свой член, пусть лучше кончает ей на живот. Не успел? Вот же убогий какой, давай тогда бабки на таблетки. Я тебе уйду, сука, деньги гони, тварь! Любопытство удовлетворилось, переросло в привычку. Что-то неуловимо притягательное было в различных пьянках-гулянках. Однажды ей предложили наркоту. Слава Богу, хватило ума отказаться, пусть и через нетрезвый смех. А кто-то ведь укололся, заторчал. Или их было несколько? Этого она уже не помнила, но точно знала, один из них и оставил ей подарочек, совсем скоро перевоплотившийся в зародыш. Ну, разводила руками, хоть гадость какую не намотала. Миловал Господь на протяжении всей разгульной жизни. Миловал, спасибо ему. Это она теперь говорит, держа младенчика на руках. Дрожит, смотрит влюблено, плакать хочет, а слезы не текут, лишь в душе водопад горечи: бедненький мой сыночек, родился у мамки испорченной, у дуры никчемной… А тогда, узнав что залетела? Испугалась? Еще бы! Чуть не покончила с собою. Одумалась вовремя, но курить и пить не перестала, разве что в меньших количествах. Когда впервые плод дернулся, когда она ощутила его брыкания, на сердце вдруг навалилась такая грусть, снова захотелось разом от всего избавится – от ребенка и жизни своей пустой. И опять не смогла, но погрузилась в апатию, что и спасло ее от дальнейшей деградации. Послала куда подальше всех и вся. Положительно это сказалось на мозгах. Но бабки, вечно восседающие на лавочках у подъезда, будто памятники на постаментах, не перестали называть ее шалавай и потаскушкой, между собой, конечно же.
Самый праведный суд на свете – это суд бдительных старух на лавках при подъезде. Мучимые запором или поносом, распираемые словоблудием, вооруженные остро заточенными языками, и ловко орудующие плетьми сплетен, они каждый день выходят на смертный бой со всем человечеством, по уши утопшем в собственном дерьме. Они призваны очистить мир посредством святых пересудов. И пусть взгляд уже не так зорок, это нисколько не мешает обличать всех во всех смертных грехах. Для них нет людей, есть лишь цели для язвительных хорал. Каждая из них – пуп Земли, прочие – не что иное, как побочные элементы, жить которым позволено затем, чтобы на них наводили язву слов. Раньше их сидело у подъезда семь штук, теперь же осталось шесть. Одна ушла, но не в магазин на углу дома, а окончательно и бесповоротно, туда, откуда не притащишь и узелок сплетен. Умерла, в общем, самая рьяная собирательница и сеятель различных, но постоянно гнусных, толков. Умерла в тот момент, когда костила будущую мать Ильи, заприметив, что именно ее отвозят в роддом на карете скорой помощи. Так разошлась, что околела, предварительно порадовав очумевших подруг предсмертными кривляньями. О, те еще долго будут вспоминать этот случай, каждый раз насыщая его новыми художествами. Вновь будет перепадать и той, при осуждении коей и протянула, изъеденные варикозом, кривые ноги бабуля. Но, все-таки, стали осторожнее на высказывания, переживая, как бы и их не убило от усердия. У помершей была семья. Честнее сказать, что от понятия сего слова осталась только название. Дочурка ее жила отдельно. Дочурке было на тот момент, когда старушенция сверлила угасающим взором непроницаемую серость туч, и булькала слюнями, надеясь, что не откинет так скоро коньки, так вот, было дочурке сорок с хвостиком лет.
Сорокалетняя дочь жила в однокомнатной квартирке, где воняло кислятиной от перегара, от дыма сигарет и папирос, набитых дурью, от смрада немытых тел и спермы, от мочи и другой мерзости. Кругом стеклянная и пластиковая тара, пакетики с какой-то тошнотворной гадостью, условно напоминающей о еде. Закинутый под скрипящий диван сверток шевелился – в нем проходил процесс разложения, и уже вовсю орудовали черви, дожирая остатки человеческой пищи. Мебель если и была, то грязная, пыльная, залапанная, местами поломанная – большей частью это были следы от падения пьяных до бесчувствия тел. Падала, даже чаще остальных, и пьяница дочь. Она начала свое падение уже давно, с первой рюмкой коньяка, которой ее угостил муж, тогда еще живой. Быстро вошла во вкус. А когда мужа не стало, то нашла великое утешение среди целой изгороди пенисов. Словно сорвавшаяся с цепи сука, вдова набрасывалась на каждый новый член, сосала его остервенело, будто хотела вылезать до зеркального блеска, потом позволяла запихнуть его в себя, не важно куда, хоть в зад, лишь бы поглубже. Ее трахали, а она рычала, стонала, от сладостного чувства, что распирал ее изнутри бурным вожделением. Ей хотелось больше, ей хотелось чаще, ей хотелось всегда и со всеми. Убогие мужички снабжали дочурку пойлом, порой приносили перекусить; они знали, что и этого хватит, чтобы раздвинуть ей ноги, или насладится ее глубокой глоткой. Их, бомжеватых, приводило в восторг, что она проглатывает сперму, позволяет кончать в нее. Какой долгий полет, какие отвратительные стены бездонной ямы. Бездонной ли? Рано или поздно грядет удар – встреча с неминуемым дном. Да пропади она пропадом, окруженная вонючими мужиками! Так хочется крикнуть. Но дело еще в том, что вместе с нею делит сложившийся быт еще один человек. Человеку семь лет. Он родился мальчиком, но уже не знает кто он на самом деле.
Когда отец погиб на шахте, мать пустилась во все тяжкие. Он смутно помнил отца, ведь тот умер, когда пацану было три годика. А скоро – каких-то еще три года спустя, – в один светлый день, он перестал ощущать себя человеком. Он стал кем-то неясным, а светлый день превратился в непроглядную ночь. Мальчик плакал и давился криком, но широкая, мозолистая рука крепко зажала ему рот. Пальцы другой сковали его руки заведенные за спину. Мать смеялась приглушенным, квакающим смехом. Она ничего не видела, ничего не понимала в пьяном бреду, но что-то забавляло ее. Как и того, кто всем весом налег на мальчугана. Он подумал, что его хотят раздавить. Но дальше стало хуже. Что-то большое пыталось проникнуть к нему в попу. Дальше была истерика, и все завертелось в общем водовороте событий. Несколько дней у него все болело там, он не мог нормально сидеть, а порой начинала идти оттуда кровь, тогда он пугался и плакал. А потом все повторилось с шокирующей точностью, точно назад отмотали видеопленку и прокрутили вновь. И раз за разом, пока пацан не сбился со счета, пока все это уродство не слилось в одну сплошную линию, завязавшейся на его горле, извратившей его психику. Мальчик стал уродом, мальчик вырос уродом. Хотя внешне ничего не было заметно, разве что странная походка, как у заядлого ковбоя. Но он, все же, превратился в настоящего урода. Этот урод жил в нем, управлял им, заставляя делать различные ужасные вещи. Урод как бы твердил, что вся та боль, которую он перенес, слишком велика для него одного, ею стоит поделиться. Звери, птицы, дети – все те, кто не мог дать отпор, все они разделили с ним его личную боль. Страшный путь из чирикающих и мяукающих смертей, и избиений. Наконец парень превзошел сам себя. Скорее всего, рано или поздно, но это должно было случиться. Ему дали сдачи, на подмогу карапузу пришел его отец. Болела шея, на разбитых губах запеклась кровь, ныли зубы, сдержавшие удар кулака. Все что мог сделать в ответ парень, только отбежать подольше и крикнуть: пи**рас! Знавал он таких. Все они такие! Все они мечтают сунуть в его жопу свои гребанные х**! Но теперь он оторвется на том шибзике, что сидит на скамье и счастливо болтает, зараза, ногами. И вот семнадцатилетний урод берет огарок электрода, валяющийся на земле среди других огарков. Берет самый длинный, с налипшей грязью. Все происходит быстро. Сначала Илья слепнет на левый глаз, затем – на правый.
Илья ничего не видит, плохо слышит и не может говорить. На ощупь он идет по коридору: здесь висит зеркало, дальше должен быть столик с вазой. Илья ищет маму, она где-то в квартире. В ванной, в малой комнате или на кухне. Илья выбирает кухню, ему кажется, что мама именно там. Он мычит, пытаясь привлечь внимание. В душе у него образовалась пустота, где есть место только для горячо любимой мамочки. И сейчас он хочет прильнуть к ней, вдохнуть ее запах – у него очень хорошее обоняние, – почувствовать ее теплую ладонь на голове. Мама так нежно гладит по волосам! Мммм – мычит Илья, продолжая неспешный поход. Она сидит на кухне. Хочется плакать. Слезы подступают все чаще и чаще, но днем она не может плакать, а ночью, утыкаясь в подушку, ревет во весь голос и не может остановится. Хорошо, что ее мальчик не слышит ее плача. Нет, лучше бы он слышал! И видел! И говорил! Господи, за что ему это?! Он же никому не сделал ничего плохого. Он же ангелочек! Зачем Ты позволяешь калечить своих ангелочков? Нет, это не ты. Это люди. За окном моросит дождь, сказочный слепой дождик. Солнце бьет в глаза из-за листвы колышущейся на легком ветру. Ветер проворен, он залетает в форточку, овевает пылающие щеки и что-то шепчет. Может в третий раз повезет, думает она? Может попытаться опять покончить со всем разом? Всего-то и нужно – один шаг, или один надрез. И ей становится страшно от этих мыслей. Она не сможет. Она понесет дальше свой крест. А сзади становятся слышны мягкие шаги ее любимого мальчика. Ему так нужна ее любовь, и теплота, и забота.
Бабок осталось пятеро. Отдала концы еще одна покровительница слухов. А через неделю лавочки спилили к чертовой матери. Остались лишь обрубки ножек глубоко вкопанных в землю.
Пожелания, чтобы б**дь, вдова шахтера, мать урода, дочь мертвой великой сплетницы, захлебнулась-таки семем орошающих ее гниющих самцов, не сбылось. Разъяренная тасканием по судам, из-за этого дегенерата сыночка, она, оголодавшая, пуще прежнего принялась заниматься излюбленными делами. Желать ей смерть? Она уже мертва. Дышащий винными парами, трахающийся труп.
Пока суд да следствие, уроду исполнилось восемнадцать лет. Совершеннолетнего, его посадили на долгий срок, за который он все равно не вытравит в себе урода, но есть шанс, что окончательно выпустит его на свободу, потеряв остатки человеческого. Он тоже мало похож на живого, и живым его можно назвать только потому, что он жрет и справляет нужду. Иногда еще плачет и подвывает, когда используют как бабу.
Наконец Илья добрался до мамы. Сразу стало как-то спокойней. Счастливый, он прижался к счастью… |