Она сидела на подоконнике и курила. Смотрела в окно. Жизнь пролетала мимо пожелтевшими листьями, оседала на поверхности луж и вместе с ними подергивалась по утрам серебристой изморозью. В квартире было холодно и тихо – так всегда холодно и тихо ранним утром. Она курила, по-настоящему, очень глубоко затягиваясь – она всегда курила, когда ее колотил озноб, и от этого озноб колотил еще больше. Чужая страна за окном просыпалась, вальяжно потягивалась, всему свету демонстрируя свое истинное, наглое и сытое, мурло капитализма. Скоро, совсем скоро эти серые скользкие улицы зашумят невыносимым шумом, дохнут смрадом бензиновых паров, окатят градом голосов. Скоро растечется по ним вязкая и вонючая масса загнивших серых обывателей, торопящихся в свои клетушки-офисы, чтобы вечером вернуться в свои захламленные равнодушием и нелепостями бесцельных жизней квартиры, чтобы вперить пустые взоры в безобразно снятые вечерние телешоу, захрустеть картофельными чипсами и забулькать дрянным пивом. Она курила. Как будто мстила своим легким за такую же бесцельную, как у всех, тусклую, искореженную жизнь, как будто боль в предсердье от слишком глубокого вдоха искупала вину продажи собственной души в бордель этого ненавистного чужого ей города. Ее колотил озноб. Она могла бы распахнуть окно и взмыть в измученное испарениями заводов, такое же больное и горячечное небо, она могла бы раствориться в усталых, серых от городского дыма облаках, она могла плевать на эту глупую скучную жизнь и на этих глупых скучных людей, она могла бы вырвать у этого мира свободу, вырвать с кровью и криком, так, чтобы почувствовать силу в гордо расправленных сияющих крыльях… Но она курила. А, докурив четвертую сигарету, взглянула на часы, спрыгнула с подоконника и ушла по своим делам. И только пепел на белом пластике, впитавший ее тоску и безысходность, покоился горсткой, словно осознавая бесполезность любого движения в этом давно уже остановившемся городе и мире… |