Глава третья
Данила Вяль никому не пожелал бы очутиться в том положении, в которое попал сам. Уж лучше бы и вовсе не рождалась на свет эта самая Алена, лучше бы вытравили ее тайными, жуткими средствами, когда она еще только в материнской утробе зародилась! Тогда бы не видеть ему никогда этих колдовских, бездонных, прекрасных очей, не испытывать этой невыносимой, адской муки раздвоения. Сын небогатого, невидного шляхтича-белоруса, старший в большой семье, знавшей и нужду, и недород, он все же ревниво гордился, как и весь его клан, своим шляхетским родом и не допускал даже мысли о супружестве с девкой из «хамова племени», а тем более, с длымчанкой. В Ольшанах, где он жил, было, правда, несколько шляхтянок длымского происхождения, ставших женами его односельчан, но Данила с самого младенчества видел, с каким презрением и отчуждением относятся к ним в застянке. Как бы долго ни прожили эти женщины среди шляхты, их никогда не принимали до конца, и до самой смерти они оставались для всех чужими. Данила считал это правильным, потому что и сами эти женщины в душе навсегда оставались длымчанками. А потому, хоть сам Данила и относился к длымчанам вполне спокойно, без какой-либо неприязни, с молоком матери он впитал убеждение: это не просто «хамово племя»; это – чужие, почти враги. И если Даниле даже в голову не приходила мысль о возможной женитьбе на длымчанке вообще, то уж тем более никакой речи не могло быть об этой. Дело в том, что Данила узнал о Лесе нечто такое, о чем она сама, возможно, не имела понятия, о чем за долгие годы почти забыла вся Длымь. Девочка в свое время еще родиться не успела, а уже лежало на ней черное несмываемое пятно, из-за которого не видать ей хорошего жениха, какой бы красавицей и умницей она ни выросла. И все это, оказывается, знали и помнили, у всех это лежало на самом дне памяти, ибо стоило ей подняться на ноги, стать девчиной на возрасте – и снова поднялись, выплыли из тайных глубин эти порочащие ее разговоры. Даниле об этом тайком, шепотком, воровато оглядываясь, поведали несколько девок-длымчанок; они явно скрывали одна от другой и свою осведомленность, и свой пакостный поступок. Сообщали каждая свое; кое-что им, верно, поведали заботливые матушки, что-то сами досочинили, причем так долго и неотвязно это их разбирало, что в конце концов они и сами поверили в свои выдумки. Но в главном все сплетни сходились к одному и тому же: Лесино рождение было не вполне «честным». Значит, и в самом деле что-то тут есть, дыма ведь без огня не бывает. А Даниле с его шляхетским гонором хватило бы и малейшей крупицы правды, чтобы раз и навсегда забраковать такую девушку. Да и пусть даже этой самой крупицы правды не будет – вполне достаточно и того, что ее мать в свое время д а л а п о в о д для порочащей лжи. И кабы знал, кабы ведал он прежде про такую муку – носа не сунул бы в эту трижды клятую Длымь, и не встретил бы никогда эту Леську-Аленку, так неотвязно к нему прикипевшую. Почему же именно его – неприметного, несловоохотливого, но вместе с тем смышленого хлопчика, выбрала шляхетская община подглядывать за длымчанами? По общему замыслу, он должен был подружиться с длымскими хлопцами, войти к ним в доверие, стать для них чем-то привычным, навроде соседского порося, на которого давно уже никто не обращает внимания, а там понемножку высмотреть у них приемы тайного боя. Даниле с самого начала не нравилась эта затея: чудилось ему в ней что-то мерзкое. Но тем не менее, он не стал возражать и послушно отправился в Длымь. А надо сказать, что ко всему прочему, разбирало хлопчика любопытство: какова же все-таки эта Длымь, о которой столько всего рассказывают? И как же хотелось ему поближе поглядеть на пресловутых длымчан! Оказалось, впрочем, что и глядеть особо не на что: люди как люди, живут, работают, занимаются обычными делами. Разве вот хаты у них побольше, почище да ладнее выстроены, чем в других деревеньках. Да и сам народ, конечно, другой – красивый, гордый, но какой-то своей гордостью, не по-шляхетски кичливой, а скорее дружелюбно-уверенной. Конечно, и травы, и коренья длымчане лучше знают, чем шляхта да крепостные, и лечить умеют, и какие-то наговоры вроде бы ходят у них, однако сушеных нетопырей да лягушек над печами не развешивают и бесовских языческих обрядов не творят – по крайней мере, Данила ничего такого ни разу у них не видел. Иногда слышал он рассказы о праматери Елене или о таинственном жутком идоле, ухороненном в самом сердце дремучих пущ, наделенном древней страшной мощью и столь же древней нечеловеческой мудростью, которую ни один смертный не в силах познать до конца. Но Данилу, прямо скажем, эти байки не слишком-то и занимали; гораздо больше его занимало другое. Как и наставляли его старшие, Данила постарался завести короткое знакомство с молодыми длымскими хлопцами, хотя он с самого начала не был уверен, что это у него получится. И действительно, хлопцы держались хоть и приветливо, но Данила отчетливо видел, что эта приветливость была лишь внешней, что в душе они по-прежнему холодны и недоверчивы к нему. Данила чувствовал, что его лишь сдержанно терпят, что он здесь лишний; более того, своим присутствием он им только мешает. А хуже всего было то, что Данила в душе понимал, что так оно всегда и будет. Никогда он не станет для них своим, никогда не позабудут они, что он – ш л я х т и ч, пусть и захудалый, и никогда не привыкнут к нему настолько, чтобы не отличать от соседского порося. А стало быть, не может быть и речи о том, чтобы выведать приемы тайного боя. А уж коли длымские хлопцы о чем догадаются, так еще и его самого этими же приемами и уделают – оставят без рук, без ног, да еще будет до самой смерти под себя пачкать! Нет уж, подальше бы от них… Он уже и сам рад был бы отступиться, да все не хватало духу повиниться перед ольшанскими старейшинами, что не справился с возложенной на него задачей. И вот однажды случилось то, чего он никак не мог предвидеть. В тот самый вечер, когда он уже совсем было решил не приходить больше в Длымь, он услышал, как друзья-односельчане поздравляли Степана Муляву со скорой женитьбой на доброй и работящей красавице Владке. Сам Данила стоял чуть поодаль и по своему обыкновению глядел в сторону, как будто это его и не касается. А Степану, видимо, стало неловко, что гость остался один, и он позвал Данилу на вою свадьбу вместе со всеми. «Ну ладно, - решил тогда Данила. – Схожу еще на свадьбу, и будет с меня!» И кто же мог подумать, что на этой самой свадьбе встретит он эту девушку! Встретит – конечно, не то слово; он, безусловно, сидел ее и раньше, но лишь издали и особенно не разглядывал. Обыкновенная девчонка-подросток, длинноногая и худая, с торчащими лопатками и острыми угловатыми локтями. Ну как есть щепка, даже мяса путного не нарастила! Данила отличал ее в толпе других таких же девчонок лишь по более темному цвету ее волос, да еще по длинной косе ниже пояса. Вот коса у нее и впрямь была хороша: густая, роскошная, красивого каштанового цвета – говорили, что отец у нее был хохол из-под Брест-Литовска. А на той свадьбе он даже не сразу узнал ее, разодетую в пух и прах, по-взрослому причесанную – толстые косы обернуты накрест вокруг головы. Праздничный наряд сделал ее не только старше, но и как-то интереснее, загадочнее. Но даже не эта перемена поразила юного шляхтича: внезапно увидел он, что и ей так же невесело, как и ему самому, что как он – на отшибе среди длымских хлопцев, так и она – чужая среди девчат. От его мимолетного, но наблюдательного взора не ускользнуло, с каким холодным пренебрежением относятся к ней девушки. Он видел, как одна из них небрежно сунула ей в руки белый холст, снятый с головы невесты, чтобы та его свернула, и как обиженно сверкнули при этом глаза темноволосой девушки. Потом он увидел, как ухватил ее сзади за шею какой-то неопрятного вида парень, и она невольно вскрикнула – должно быть, больно было. Да и тут он едва ли что-то бы к ней испытал, кроме мимолетного сочувствия, если бы не было у нее такого необычного, одухотворенного, сосредоточенного лица, если бы не было этого особенного, едва уловимого наклона головы на загорелой красивой шее, красивую линию которой подчеркивали высоко подобранные косы. А главное, если бы не было, этих темно-карих, подернутых поволокой газ, в бездонной глубине которых таилась неведомая загадка. Данила тихонько спросил у кого-то из хлопцев, кто она такая, где живет и как зовут. Алена Галичева, а попросту Леська, - сказали ему. То есть, на самом-то деле она вовсе даже и не Галичева – так прозывается род ее деда по матери, а ее отца звали как-то иначе. Она и сама-то не здешняя, хоть и живет в Длыми с самого раннего детства. Это все он разведал подробнее уже после, когда первое пугающе-восторженное чувство немного улеглось. К своей радости Данила заметил, что и она стала на него поглядывать. За столом она что-то спросила шепотом у своей соседки, а другая соседка, так красивая белокурая девушка с такими высокомерными повадками, умышленно громко произнесла его имя, отвечая на вопрос. Данила видел, как Леська испуганно вскинула на него свои очи, но он, поглядев на нее рассеянным взглядом, притворился, что ничего не услышал. Он хорошо умел вот так смотреть: как будто бы насквозь, думая о своем – но при этом все видя, все слыша, замечая и запоминая. И с тех пор, когда бы ни пришел Данила в Длымь, он всегда видел перед собой эти печальные карие очи, устремленные на него с безнадежной мольбой. Никто не должен был знать, что теперь он приходит в Длымь из-за нее. Что греха таить, Данила не прочь был бы попытать с нею случая; и то сказать, отчего бы и нет, коли сама в руки идет, да еще и едва не с поклоном: только возьми! Но при этом Данила был весьма осторожен и понимал, что подобные шутки могут стоить ему слишком дорого. А тут еще, как на грех, длымчане что-то почуяли и стали все чаще связывать в разговоре их Леськой имена. Шут ее ведает, может, и сама Леська на все село растрезвонила, а всего вернее, просто скрыть не сумела. И пошло: девки зашептались, хлопцы заухмылялись, а взрослые длымчане насторожились. Вот это бы совсем ни к чему: Данила знал, что за своих они крепко стоят… И Савка, крутой Леськин родич, стал поглядывать на него уж вовсе неласково, и все отчетливей виделся Даниле его чугунный кулак. Потому и пропадал Данила так надолго, подальше от этого девичьего скользкого шепота, косых взглядов да Савкиных кулаков. А потом пошли новые разговоры. Тут уж Леськины подружки его уважили – такого порассказали, что знать бы ему прежде, и вовсе бы не церемонился… Хороша кралечка, ничего не скажешь! Сама девчонка, однако, изумила его до крайности. Тогда, прошлой весной, на Елениной отмели, Данила никак не ожидал, что она так испуганно отстранится, едва он положит руку ей на грудь. Да и всего-то – тронул легонечко! Ему-то казалось, что она будет только рада, ведь как явно она его обожала, каким преданными глазами смотрела… А теперь, видишь ли – не надо ей этого! Не поймешь, право, этих девок: сперва на шее виснут, а потом… А чего же тогда ей надо – не иначе, как сватов с горелкой? Эва, куда хватила! Данила тогда ничего ей не сказал, но в душе обиделся не на шутку. Он даже начал ухаживать за Доминикой – совсем чуть-чуть, видит Бог, а то не хватало еще и тут увязнуть! Он делал это очень осторожно, дабы не вызвать явного неудовольствия своих же друзей-приятелей, а особенно Павла Хмары, что еще с позапрошлой зимы настойчиво добивался внимания признанной длымской королевы. Данила всего лишь присаживался с ней рядом, заводил разговоры, иногда приглашал на танцы. Но для бедной наивной Леськи даже такой малости оказалось более чем достаточно. Данила видел, как она сходит с ума от ревности и только что не плачет. Да и не один Данила – все остальные тоже это видели и злорадно посмеивались. Ну и пусть. Так ей и надо! Будет знать!.. Меж тем миновало два года. С мрачной досадой видел Данила, как выровнялась, расцвела Леська у него на глазах. Прежде, как была тонконогой подлеткой, все насмешки и подначки еще можно было обратить в шутку, а теперь, как выросла из нее этакая красота – шутки в сторону, теперь уже дело серьезное! Конечно, она ему нравилась, и даже очень нравилась, что греха таить! Пусть даже и оказалась такой недотрогой – все равно ему было приятно любоваться на нее издали, наблюдать, как небрежно откидывает она за спину косу точеной загорелой рукой, как мерцают золотистые отблески в ее туманных глазах. А тут еще новая беда: дома решили, что Данила уже хлопец на возрасте, а матери нужна невестка, работница в дом. Сам Данила еще и не помышлял о женитьбе – уж во всяком случае, в ближайшее время; однако и возражать он не осмелился, дабы не будить лиха, пока оно тихо. Дело в том, что не только дома, а и вообще в застянке за это время сложилась не самая благоприятная для него обстановка. Родители и ольшанские старики давно уже проявляли недовольство, пока еще сдержанное, что Данила постоянно таскается в Длымь, а никаких сведений не приносит. Возможно, они даже узнали про Леську, доползли до них стороной какие-то сплетни. Данила шкурой чуял, что гроза близка, тучи сгущаются, и если бы он еще и отказался от предложенной невесты, гром не замедлил бы грянуть. Невесте было семнадцать лет – всего на год моложе его. Происходила она из почтенной и очень древней семьи Броневичей, родом из Кржебульского застянка. Это был не самый богатый род, но зато сильный и многочисленный. Старые Броневичи уверяли, что их доблестные предки сражались еще под хоругвями Юлия Цезаря. Правда, они едва ли толком разумели, кто такой Юлий Цезарь, и были ли у него хоругви, но это никого и не смущало, поскольку все остальные знали про Цезаря и того меньше. Но зато сами слова: «хоругви Юлия Цезаря» - это звучало внушительно! Каролина – так звали невесту – оказалась пухленькой, заурядно-смазливой шляхтяночкой – белокурой, белотелой, жеманной и довольно бестолковой. Она, видимо, любила поболтать, посмеяться и вообще поточить лясы, однако при виде жениха у панны Каролины от смущения пропал дар речи, и ей не осталось ничего другого, кроме как заливаться полнокровным румянцем, опускать долу белесые ресницы и кокетливо-глуповато хихикать, не зная что сказать. В то же время панна Каролина и в самом деле была кокетлива и любила принарядиться. Уж как она расстаралась для своего суженого – понадела, понагрузила на себя все, что имела. Чего на ней только не было: и туго накрахмаленные пышные нижние юбки с кокетливо выпущенными из-под подола кружевами; и целый каскад янтарных бус, спадающих на яркий плисовый корсажик, затянутый шелковыми шнурами; и богато расшитый кружевными же рюшами передник, и кисейные рукава, похожие на крылья лебедя, и головной убор, сплошь из тех же кружев и тугих блестящих атласных лент. Одним словом, весь наряд просто обвешан этими самыми лентами и кружевами, из которых выглядывает сдобненькое курносое личико. Ему невольно вспомнилась Лесина изящная фигурка, ее простая и темная, грубой шерсти, будничная панева, знакомый жест загорелой тонкой руки, когда она убирала со лба упрямую вьющуюся прядь… И все же Данила в своей манере лишь сухо пожал плечами и смолчал. Свадьбу назначили на Покров; оставалось ему еще несколько месяцев вольной жизни. Последние деньки счастливой и беспечной юности… С детства грезил Данила о тех временах, когда придет к нему наконец долгожданное счастье. Однако, чем старше он становился, чем ближе маячила та золотая пора, тем яснее он понимал, что эти мечты – один лишь призрак, обман. Не видать ему того золотого счастья, потому что никому не нужно видеть его счастливым. Все кругом думают лишь о благе своей семьи, о процветании своего клана, а какой ценой за это благо будет заплачено – кого это тревожит? Не им же ту цену платить – Даниле. Его твердой рукой направляли все по той же проторенной тропе, и не думали спрашивать, нравится ли ему эта дорога. А свернуть с нее – Данила всегда это знал – у него не хватит ни сил, ни смелости.
Он растерянно и безумно брел по березняку, когда сзади донесся до него шорох палой листвы под чьими-то шагами. Не успел оглянуться – как на плечо медленно и тяжело легла чья-то рука, и уже от этого Данила всем телом вздрогнул – нутром почуял что-то неладное. Подняв глаза на подошедшего человека, он понял, что не ошибся – прямо и неотрывно на него глядели синие очи Янки Горюнца. Данила почти не знал его – Янка был года на три, на четыре постарше остальных хлопцев и держался особняком. Данила ни разу с ним даже не разговаривал, не слыхал, как звучит его голос, но порой встречал его отчужденные, почти враждебные взгляды, и надо сказать, что этих взглядов Данила страшился едва ли не больше, чем Савкиных кулаков. Данила знал, что Янка не так давно вернулся из солдатчины в бессрочный отпуск. Говорили также, что он тяжело и, видно, неизлечимо болен; это читалось и во всем его облике, но при этом, худой и жилистый, он не производил впечатления слабого. Жил Янка одиноким бобылем в своей хате на краю села. Отец с матерью у него давно померли, другой родни тоже не осталось, а минувшей осенью, помнится, гайдуки пана Островского умыкнули у него хлопчика-приемыша, и с тех пор остался Янка совсем один. Данила помнит, как всполошилась тогда вся деревня. Он как раз в эти дни неосторожно сунулся в Длымь, и все на него смотрели чужими колючими глазами, потому что он, видите ли, не роптал и не тревожился вместе с ними. А с чего бы ему и тревожиться? Кто ему тот Янка, в конце концов? И хотя про Янку все кругом говорили, что мужик он добрый и ласковый, у Данилы он вызывал неизменное чувство страха и какого-то непонятного любопытства. Сколько раз Данила тайком его разглядывал и откровенно любовался. Его исхудавшее, скуластое лицо с запавшими щеками и загорелой дотемна кожей, было все же красиво. Эту своеобразную красоту подчеркивал резкий излом бровей, непривычно темных при ковыльно-русых кудрях. Порой Данила испытывал даже смутное сожаление, что не похож на него. И тем не менее, Данила всегда отводил глаза, встречая строгий испытующий взгляд гордого длымчанина, и виной тому была его не вполне чистая совесть. Данила знал, что этот солдат-бессрочник со всей болью одинокого сердца привязан к Леське, что он с малых лет нянчил ее. Да и теперь сам Данила видел не раз, как Янка утешал ее в обидах и заступался, если приходилось. А иногда случалось Даниле видеть, как Янка обнимал ее за плечо и что-то ласково говорил ей, склоняясь к самому уху, к пушистым темным завиткам. Слов было не слышно издали, но она улыбалась, глядя на него с тем же ласковым теплом. В такие минуты Данила ощущал к нему что-то вроде ревности, хотя умом и понимал, что это – не соперник. А по правде сказать, даже и не ревность это была, а просто бессильная зависть, да еще сожаление, что самому ему так ни с кем не ходить, не склоняться с нежным шепотом к застенчиво потупленной головке. И никогда уже не глянут навстречу ему эти дивные карие очи с ласковым золотым отблеском – как будто солнышко сквозь туман пробилось! И никто не будет глядеть ему вслед с такой же ревнивой грустью, с какой он сам любовался ими… Ничего этого в его жизни уже не будет. Прощайте, мечты безоблачной юности, прощай, надежда на счастье! Прощай, Леся! Да, Леся! Ведь Янка, видимо, из-за нее и пришел, а не то зачем бы понадобился ему этот чужой и чуждый во всем шляхтич, с которым этот гордец даже словом перемолвиться не желал. Небось, явился теперь пенять ему за свое сокровище, которое Данила посмел не уважить! И жутко теперь Даниле, жутко до дрожи в коленях, до холода в животе… -Ну, здравствуй, панич! – заговорил наконец длымчанин. -И тебе доброго здоровья! – нехотя и хмуро ответил Данила. Они пошли доем вдоль берега. Янка убрал руку с Данилиного плеча, и от этого юный ольшанич испытал особенно горькую обиду, что этот «хам» настолько его презирает, что ему даже слегка коснуться – уже противно. Данила избегал смотреть на своего непрошеного попутчика и отвернулся к реке. Воды Буга уже вернулись в свои берега и лежали теперь ясные и спокойные; лишь порой загорались то здесь, то там алые отсветы заходящего солнца. Наконец, длымчанин заговорил: -Вот ходишь ты до нас, паничу, уж второй год. А зачем ходишь? Али худо тебе в твоих Ольшанах? Да и худо было бы – так и у нас ведь ты не у дел: и нам ты без надобности, да и сам себе места никак не найдешь. Данила лишь молча пожал плечами. -Товарищей у тебя тут нет, - продолжал Горюнец. – Хлопцы-то наши, я вижу, не больно тебя привечают. На это Даниле тоже нечего было ответить -А хочешь знать, почему не привечают? Оттого, что знают они: что-то тебе надо от них. Мы, брат, на такое чутки. Ты на Леську-то не кивай – та молода еще, доверчива, а я вот тебя, голубя, насквозь вижу – немало таких на своем веку повидал. Я, братко, много чего повидал, недаром ведь пол-России пешком прошел. А другие видать не видали и знать еще ничего толком не знают, а сердцем-то чуют! -А кто ты такой, чтобы мне тут указывать? – небрежно бросил Данила. – Твоя, что ли, Длымь? Купил ты ее? И меня ты не купил: захочу – приду, захочу - нет. -Да кто тебе указывает, помилуй Боже! – усмехнулся Янка. – По мне, так ходи, коли нравится. Да только верно я тебе говорю: добра тебе тут не дождаться. -Да я уж скоро и вовсе ходить у вам не буду, - заявил ольшанич. – Недосуг мне будет, жениться пора приспела. -Значит, правду люди гутарят, женят тебя? – все с той же насмешкой спросил Горюнец. -Ну не всем же, навроде тебя, бобылями сидеть! – отчего-то вдруг осмелел Данила. По лицу бывшего солдата прошла судорога, под кожей заходили желваки, а в глазах на миг вспыхнула яростная, ненавидящая боль. Но Янка стерпел, смолчал, взял себя в руки. -И кого же родня засватала? – спросил он по-прежнему холодно и насмешливо. -А тебе-то что за дело? Кого усватали – про то нам знать. -Не вам, а им, - поправил Янка. – О тебе тут и речи нет, ты-то и на свинье рябой женишься, коли родня укажет. Теперь сам Данила получил нежданный удар по больному месту. И тогда он – растерянный, перепуганный, вконец обозленный – бросил в Янке в лицо последний козырь: -А хоть бы и свинья рябая – да роду честного! И мать ее, знаешь ли, не брюхатая под венцом стояла! На миг Данила почти пожалел, что решился такое выговорить: Янкино лицо от гнева сделалось пепельно-бледным, брови резко взлетели кверху, открыв бешено метнувшийся взгляд. Данила знал, что солдату, несмотря на свою худобу и болезнь, ничего не стоит сломать ему шею, однако же Янка не двинулся с места, не поднял руки. А Данила сообразил, что просто бить ему не с руки: свидетелей не было, а Данила какой ни есть, а все же шляхтич, и если бы дело дошло до суда, что-де мужик сиволапый на шляхтича руку поднял, не поздоровилось бы и Янке, да пожалуй, и всей его Длыми солоно пришлось бы. А Горюнец и в самом деле был близок к тому, чтобы схватить этого юного дерьмеца за горло. Ведь знал он, о чем толковал мальчишка, что не впустую тот языком мелет. Ох, найти бы ту змею подколодную, что Данилке про то рассказала; чтобы язык у нее отсох за такое… Прав был Данила: Лесина мать и в самом деле шла под венец уже брюхатая; Микифор Луценко покрыл свой грех – покрыл сам, не было нужды его совестить, грозить да проклинать. Знали про то немногие, и вслух никогда не поминали. Янка узнал случайно: в то время, когда развернулась вся эта катавасия с Ганниным замужеством, ему было всего лет шесть. Или уже семь? Ну, неважно – зато по малолетству его никто не стеснялся, и раза два или три при нем неосторожно обмолвились. Всего, понятно, не рассказали, только намеками. Он и не понял сразу, в чем дело; догадался уже потом, когда стал постарше. К тому времени Леся жила уже семье деда, история ее внебрачного зачатия успела изрядно позабыться – во всяком случае, никто про то больше не поминал. Даже сама Леся не знала об этом – от нее скрывали позорную тайну ее рождения. Янке даже в голову не приходило, что кому-то из молодых это известно: никто ведь ни разу не помянул об этом даже случайно. Видно, стыдились друг друга: все знали, что т а к у ю выходку никто не поддержит. И казалось бы, все улеглось, затихло на веки вечные, но вот стоило девочке вырасти, расцвести, полюбить – и вот поди ж ты! И ведь нашелся такой вот бессовестный человек, а вернее, даже и не один… А Данила, видимо, чтобы вконец добить, выложил последнюю карту: -Может, вашему хамову племени и дела нет до того; вы ведь на любой гулящей девке жениться готовы, была бы лицом хороша! А нам наш род и кровь беречь надобно от всякой срамной родни. Но уж тут Янка не растерялся: хуже того, что он уже услышал, ожидать ему не приходилось. А потому он ответил почти весело: -Вот оттого наши девчата лицом и хороши, куда до них вашим шляхтянкам! Да вот хотя бы твою нареченную с нашей Лесей рядом поставь; а впрочем, лучше и не ставить, нареченной с того позор один… М-да, жаль, конечно, - протянул он задумчиво. -А что ее жалеть? – пожал плечами Данила. – Уж какая ни есть, а замуж идет, а вот Леське твоей доброго жениха не сыскать… -Тебя мне жаль, панич, - ответил Янка. – Пропащий ты человек. |