Глава тринадцатая
Два человека в задумчивой напряженности вглядывались в синюю водяную рябь – оттого, что им тяжко было смотреть друг на друга. Старший сидел на темном выпуклом днище перевернутой лодки, склонив русую голову, и седина, обильно проросшая сквозь густые кудри, казалась в них лишь налетом белой пыли. Другой, вдвое его моложе, стоял чуть поодаль, прислонясь к серебристой березе. Оба молчали, но обоим было ясно, что тяжелая беседа между ними еще не закончена. -Не сказал бы я тебе ничего, - наконец глухо проронил старший, - да и молчать больше нельзя. Ты же не дите малое, двадцать пятый год на исходе… -Двадцать третий, - холодно поправил младший. -Нехай двадцать третий – велика ли разница? И как ты не поймешь: ты ведь жизнь ей губишь, судьбу под корень режешь! Молчи уж, сам знаю, что не было ничего худого, дак ведь и на селе у нас – люди, а не ангелы, не святые угодники, не пророки Божьи. Откуда им-то знать, что было, а чего не было? Кто к ней и подойдет - после тебя? -Но как же... - начал было молодой. -Да уж вот так! – перебил старший. – Знаю, о чем ты речь заводишь, да только не бывать вам вместе, вот что! Нешто вам кто позволит, сам посуди! Да и тебе совесть надо иметь: девчонка молодая, только жить начинает, а ты уже, почитай, полжизни прожил. Да еще и хвороба твоя – это ж верная ей погибель! -Погибель ей будет, коли за Михала ее отдадут, - мрачно ответил молодой. – Не неволил я ее, сама она меня выбрала. Сколько я ее ждал, сколько ночами грезил о ней, а сам и верить не смел, что может она меня полюбить… Бог свидетель – не я ее улестил, да и вы, дядь Рыгор, сами знаете – ни сном, ни духом не намекал я ей… Я иной раз и поглядеть на нее не смел – вдруг да увидит она что в глазах у меня, вдруг поймет, сердце девичье ей подскажет… И вдруг – чудо такое, счастье нежданное! И что же мне – самому, своими руками счастье от себя оттолкнуть? -Она девчонка еще глупая, подлетка несмышленая, где ей жизнь разуметь? – ответствовал старший. -И про годы мои вы не поминайте, не надо! – продолжал, увлекаясь, молодой. – Сам я их знаю. Мне ведь не уже двадцать два, дядь Рыгор, мне двадцать два т о л ь к о ! Я жить хочу, а не доживать! Вспомните, ведь и вам когда-то столько же было – и не чуяли вы себя старым, кому, как не мне, про то знать! А у вас ведь тогда и женка уже была, и Христинка с Артемкой родиться успели. -Не про меня, Ясю, у нас речь с тобой – про тебя. Алена – та для хлопцев молодых, а ты – солдат хворый. -Не хворый уже! – перебил Янка. -Как знать, да кто за то поручится! Знаешь, что про тебя люди говорят? Губа, мол, у солдата не дура, всегда перестарков на свеженькое тянет! -Что мне те суды людские! – устало бросил Янка. -Тебе, может, и ничего. А ей? На это Янке нечего было ответить, и он какое-то время молчал, и в его глазах мелькали синие отблески бужских вод. Наконец он решился. -Так чего же вы хотите от меня, дядь Рыгор? – спросил он тихо и печально. – По-вашему, разлюбить я ее должен? Вы ведь и сами любили, а стало быть, тое знаете, что легче солнцу сказать: «Не вставай!», траве – «Не расти!» Не могу я разлюбить ее, дядь Рыгор, да и что мне тогда останется? -Как – что? – удивился Рыгор. – Есть же у нас на селе вдовы молодые, как раз тебе под пару придутся… -Не нужны мне те вдовы, не могу я любить их! -А все ли мы живем с теми, кого любим? – возразил Рыгор. – Ты погляди, сколько людей кругом так живут – и ничего, на осинах никто не вешается, в Буге не топится – чем ты их лучше? -Лучше или нет, а не хочу я так жить, - сквозь зубы произнес Горюнец. – Вы мне говорите: «Люди живут», а я вот на вашем примере вижу, как они живут! Уж такая жизнь у вас добрая, только что на осине не вешаетесь! -Так вот ты, значит, какой, - вздохнул Рыгор. – Не знал я, не ведал, что таким ты станешь! -Да уж какого сродили, такой и есть, - в спокойном, почти насмешливом Янкином голосе отчетливо проступила застарелая обида, что долгие годы была подавлена глубокой и искренней любовью к этому человеку. -Что? – вздрогнул потрясенный Рыгор. Вы думали, я не знаю? – продолжал Горюнец. – Как же я мог не знать, дядь Рыгор, когда меня на каждом шагу носом тыкали? Я сперва понять не мог, за что отец со мной так… будто с волчонком… Будто чужой я ему… Потом только дошло, что чужой и есть. А после, когда на него дерево упало – помните? Принесли его тогда до дому – едва дышал, хрипел, кровь на губах пенилась… Он тогда меня подозвал, руку мне сжал и говорит: «Прости меня, сынку! Ты за чужой грех не ответчик…» Я все уже знал тогда, только лишний раз убедился. Рыгор сперва изумленно покачнулся, как от нежданного удара, однако быстро взял себя в руки. Вот ведь она – судьба! Долгие годы он терзался, верил и не верил, что Ясь может быть его сыном, его плотью от плоти; хотел этого – и не хотел. Желал увидеть в нем свои черты – и боялся, что их обнаружат другие. Природа оказалась милосердна и к нему, и к Антону: мальчик не унаследовал отцовских черт, всем своим обликом пошел в хрупкую красавицу-мать. Всем, кроме разве что глаз. Глаза у него дедовы - такие же, густо-синие, с легким лиловым налетом, с ярким ободком по краю, были у Граниного отца, сурового Кондрата Мигули. Он не на шутку встревожился, заметив, что его юная дочка слишком загляделась на женатого соседа, и поспешил выдать ее замуж за Антона Горюнца, который давно уже пытался за ней ухаживать. Граня не осмелилась возражать – просто потому, что и возразить было нечего. Антон происходил из хорошей и уважаемой семьи, да и сам считался хорошим парнем – был работящим, здоровым, без дурных наклонностей и к старшим почтительным. Он был вполне хорош собой – во всяком случае, ничего непривлекательного в нем не было. Уних была хорошая, теплая хата, надел не из самых худших, две молочные коровы – так что и с этой стороны он был жених весьма даже ничего себе. Изъян у него был только один: он не был Рыгором Мулявой. Но этого она, безусловно, отцу сказать не могла. Ах, Граня, Граня! Жизнь с Антоном у нее не задалась с самого начала. Антону было известно о чувствах молодой жены к Рыгору; он знал о них еще до свадьбы, но поначалу был самоуверенно убежден, что сумеет вытеснить из ее сердца того, другого. А может быть, просто считал, что после свадьбы все само собой закончится. Так или иначе, но жизнь не оправдала его надежд. Граня старалась быт ему хорошей женой, но так и не смогла ни полностью излечиться от прежнего чувства, ни по-настоящему полюбить мужа, а тот с каждым днем все больше злобился – избегал смотреть ей в лицо, слова цедил сквозь зубы, и в довершение всего, по каждому поводу стал ее бить. …Это случилось на третьем месяце после ее свадьбы, вьюжным январским вечером. Антон тогда в очередной раз побил ее за какое-то упущение в хозяйстве, и она, вся в синяках, кое-как одетая, примчалась к Рыгоровой хате и, привалясь всем телом к бревенчатой шершавой стене, по-детски беспомощно и безутешно расплакалась. И случилось так, что Рыгор в это время откуда-то возвращался домой и разглядел смутные темные очертания женской фигуры, расслышал тихий горестный плач. -Граню! – тихонько позвал он. – Граню, ты? Она ткнулась мокрой щекой ему в плечо и всхлипнула. Рыгор, как мог, старался ее утешить, но чем он мог помочь? Оба они знали, что из того затхлого тупика, в который загнала их злодейка-жизнь, нет и не может быть выхода. Рыгор и сам плохо помнил, как они очутились в темном овине, как целовал он Гранины припухшие губы и заплаканные глаза… Дальше все было смутно… Ребенок родился ровно через девять месяцев, в середине октября, и был признан сыном Антона. Вероятно, Антон по-своему был к нему привязан, но постоянные подозрения с каждым годом все сильнее травили и разъедали его душу, и это не могло не сказаться на его отношении к мальчику. Янка уже одним своим существованием напоминал ему о том, что принадлежащая Антону женщина когда-то любила другого. А из своих детей не выжил никто. Один только раз за всю жизнь и случился грех… Вот он теперь, этот грех во плоти, стоит, ухмыляется, щурит синие очи деда Мигули. Красивый парень вышел, ничего не скажешь, да только что толку с той красоты?.. -Хватило, как видите, и одного раза, - ударил беспощадной правдой насмешливый Янкин голос. – А теперь скажите вы мне, дядь Рыгор: чем вы тогда были лучше меня, нынешнего? Я, по крайности, девчину пальцем не тронул, я ее берегу, жалею, а вот про вас, уж вы меня простите, того же сказать не могу. -Каюсь, грех был, - тяжело признался Рыгор. – Да только… Пусть язык у того отсохнет, кто скажет, что я Граню не жалел! Не тебе, по крайности, корить меня. Я ей судьбу не сломал, не обездолил, не хуже многих жизнь прожила… -Не сломали, говорите, вы ей судьбу? – перебил Янка. – А мне? – вдруг повысил он голос. – А отцу? Конечно, где уж вам разуметь, вас эта беда миновала: чужого сына за своего растить, да не просто приемыша, а обманного, во грехе, в измене зачатого… Оттого и нет у меня на него обиды, простил я ему, и вам простил… Слова бы вам не сказал, кабы вы меня первым корить не стали. -Что было, то быльем поросло, - отступил Рыгор. – Не для того я беседу завел, чтобы старые обиды разбирать да мертвым кости мыть. Решить нам надо, что теперь делать. -И что же, по-вашему, я должен делать? – спросил Янка, глядя на него в упор. -Я знаю, тебе это не понравится. Но я тебе скажу, что ты должен потихоньку на нет все свести. -Ну, спасибо! – вновь возмутился тот. – Второго Данилу Вяля из меня сделать хотите? Нет уж, благодарю покорно! -Воля твоя, - ответил Рыгор. – Да только нет для тебя иного пути. -Ну, один все же есть! – выдохнул Янка в запальчивости. – Да-да, тот самый, крайний, коли уж не останется ничего другого… Тогда уж не у меня, а у н и х иного пути не будет. Услышав такие слова, Рыгор грозно поднялся во весь свой богатырский рост, почти вровень с молодым своим противником. На что высок Янка, а все же Рыгора, отца кровного, не намного обошел. Медленно легли могучие руки на плечи сына, у самой шеи; сжали крепко, хоть и не до боли. -Это, милый, ты брось, - проговорил он, сурово глядя ему в глаза. – Коли вздумаешь снасильничать – придушу вот этими руками, как щенка паскудного! Хоть ты и посильней меня будешь, а на такое дело и моей старой силы достанет.
Больше Рыгор к этому вопросу не возвращался, но Янке все равно было тягостно. Не так даже и сама беседа его угнетала, сколько то, что это был, без сомнения, первый знак настоящей большой тревоги, перед которой все прежние бабьи пересуды и даже недавние стычки с Савкой, Михалом или с кем бы то ни было еще оказывались сущими пустяками. Рыгор считал, что они с Лесей должны покориться людскому суду, заглушить, затопить, свести на нет свое неугодное миру чувство. Сам же Горюнец, напротив, знал, что это не выход. Выход был только один: принять бой. Слишком хорошо врезались в его память слова бабки Марыли: «Девчину свою береги. Отнимать ее у тебя будут, всем гуртом на тебя на одного навалятся - не уступай!..» Итак, темные силы занялись ими вплотную. Возможно, дядька Рыгор тоже смутно почуял их происки, оттого и подступил к нему первым, стремясь опередить остальных. Горюнцу было ясно, что впереди тяжелые испытания, и там уж дело не обойдется одними укорами. Но он был готов к этому. Будь спокойна, ведунья, он не отступит! Следующий тревожный знак не заставил себя долго ждать. На другой же вечер, когда он загонял птицу на ночь, к нему на двор пришел растерянный и огорченный Вася. -Вечер добрый, - произнес он хмуро. -Вечер добрый, Васю, - ответил приветливо Горюнец, задвигая засов на дверях гусятника. – Что-то случилось? -Да ну, Ясю, что могло случиться? – отмахнулся Василь. – Хлопцы вот только на тебя обижены. -Вот как? – вскинул брови Янка. – За что же? -Говорят, совсем ты загордился, под липу к ним не приходишь. -Ну, где же я загордился? – возразил Ясь. – Просто недосуг мне, да, правду молвить, и неловко: года мои уже не те. Я уж и давно там не бывал. -Вот то-то оно и есть! – в сердцах воскликнул Вася. – То-то они и говорят: как девке голову туманить – так он в тех годах, а как к старым друзьям под липу прийти – так не в тех! -А, ну тогда ясно, откуда ветер дует, - кивнул Янка. – Опять Горбыли, небось? -Не только. Начали они, конечно. Хведьку, правда, не больно кто и слушает – молод еще; Михал тоже, известное дело, дурак недобитый. А вот Симон – тот за братьев изрядно обижен. Одно только и твердит: не будь, мол, Янки… Горюнец в ответ усмехнулся: -Ну, хорошо, что хоть такой Янка сыскался, на которого свалить все можно. -Вот я ему так и сказал! – выпалил, все больше увлекаясь, Вася. – Не было бы Янки – был бы Миколка; не будет Миколки – придет Матвейка. А стало быть, и не в Янке тут соль, а в том, что сами вы девке не по вкусу, и тут уж Янка не виноват! -И что тебе на это сказали? – поинтересовался Горюнец. -Вот, - Василь задрал рукав до самого плеча. На гладкой белой коже расплывалось бесформенное багрово-лиловое пятно. -Это Михал мне приложил, - пояснил он. – Кулаки у него дюже костистые, острые. А больше ничего мне никто не сказал, да только и слушать не стали. Такой у них гомон пошел: Матвейка, мол, будет, или Андрейка – это иное дело, никто и слова не скажет. А вот Янке надо бы совесть иметь и место свое знать, да и годы свои тоже. Ясю! – он вдруг крепко стиснул руку друга; в широко раскрытых глазах стояла тревога. – Не ходи под липу, Ясю! Злые они теперь… -Ну что ты, Васю! – Горюнец попытался его успокоить. – Ну что ты, в самом деле, всполошился? Наши ведь все хлопцы, вместе босиком на росу выбегали, вместе коров пасли. А ты так про них говоришь, ровно враги они нам лютые… Василь покачал головой. -Нет, Ясю, злые они! Симон мне потом сказал: «Передай, мол, своему солдату, что коли он и дальше будет лучших наших девок с пути сбивать – на свете ему не жить!» Лучших девок! – повторил он с горечью. – Что же та девка прежде никому не нужна была, никому до нее дела не было? На танцах все одна стояла, разве что Ульянка меня уговорит… А теперь вот – сразу в лучшие попала! -А так всегда и бывает, - спокойно ответил Горюнец. – Что другому полюбилось – то и нам подавай! -И все же.., - снова начал Василь, и в робком его голосе Горюнцу отчетливо послышалась твердая убежденность дядьки Рыгора. Он уже знал, что ответит Васе, если тот тоже посоветует ему расстаться с любимой. Но все оказалось проще и куда безобиднее. -И все же, Яська, сбрил бы ты, что ли, свои усы! Тогда и гляделся бы помоложе, они и не ярились бы так… -Что в том толку, Васю? – ответил Ясь. – Все равно ведь всем мои годы известны. А так скажут еще: ну, закосил под молодого! Василь немного отстранился, пристально разглядывая друга. -Пожалуй, ты и прав, - сказал он. – Не надо их брить. Тебе усы к лицу. Тот усмехнулся в ответ. -Правда-правда! – убеждал Вася. – Тебе смешно, а ты вот представь: вдруг бы Михал усы выпустил! Он от них только плюгавей станет. А ты вот – орел! -Орел, Васю! – засмеялся друг. – Сокол зоркий! Лебедь белый! -Да что ты все смеешься! – слегка обиделся Вася. – Я, право, и сам хотел усы выпустить, да мне Ульянка не дает! -Ну, запрягла тебя Ульянка в хомут! -И не говори! «Попробуй только, – мне она сказала, - я тебя тут же на другого поменяю!» «Это на кого же?» - спрашиваю. – «На того, кто без усов!» -Это она шутит, - успокоил Горюнец. -Шутки шутками, а свадьбу опять отложила, - вздохнул Василь. -Как – отложила? И какие же сроки на сей раз назначила? -А до той весны. Ждать, мол, долго, а до той поры один перун ведает, что случиться может. Вдруг да кто лучше меня приглянется? -Так и сказала? – ахнул Горюнец. – И ты после этого за ней еще ходишь? -Да нет, это я сам так думаю, - смутился Вася. – Сказала-то она другое, и все то же, что всегда говорит. Молода, мол, еще, погулять ей хочется, воли не напилась… Очень скоро Горюнец, однако, вынужден был согласиться, что Вася был прав: недавние друзья стали теперь с ним отстраненно-сдержанны, здоровались сухо, неохотно и глядели уже не просто осуждающе – враждебно, а иные – так просто люто. Соседи более пожилых лет как будто тоже понемногу отстранились; у них это выглядело, правда, не столь откровенно, как у молодых, но тем не менее, Горюнец и тут хорошо видел, что общаются с ним неохотно, как будто испытывая неловкость. дети были пока еще ласковы, но и они уже определенно побаивались – нет, пока еще не его самого, а лишь того, что «мамка накажет» (он уже слышал, как матери бранили шепотом ребятишек). И девушки отчего-то стали его избегать. Прежде кивали дружески или дразняще смеялись при встрече, а теперь начали сторониться, воротили ясные очи, будто от чумного. Катерина – и та: смолой прежде липла, мурлыкала сдобно, а теперь – рысью злобной глядеть стала, гадюкой растревоженной… Отчетливо видел он, как поднималась все выше, ограждая, отмыкая его от прочих, незримая стена отчуждения. Спустя несколько дней после тяжкой беседы с Рыгором Янка собрался с духом и пошел на поклон к отцу Лаврентию; рассказал ему все: и про Лесю, и про Михала, и про Савкино тупое упрямство. И робко спросил напоследок, могут ли они в самом худом случае на него рассчитывать. За все время разговора отец Лаврентий смотрел на него все более сурово; Горюнец с самого начала подозревал, что отец Лаврентий, скорее всего, ему откажет. На самый крайний случай оставался еще священник в дальнем приходе, но вот признают ли законным такое венчание – тайное, поспешное, без оглашения, да еще в чужом приходе? К тому же Лесе еще не сравнялось шестнадцати, а это тоже неладно: в года еще не вошла. Хотя… хотя кто же об этом знает? Родилась она не здесь, а значит, в здешних церковных книгах нет и не может быть записи о ее рождении. Но самое, конечно, скверное – что приход чужой. Именно поэтому Горюнец и решил обратиться сперва к отцу Лаврентию, хоть и знал, что тот его не жалует. Он не ошибся: отец Лаврентий картинно взмахнул широким черным рукавом, сурово погрозил ему пальцем – таким же сизо-белым, холеным, как и много лет назад, когда маленький перепуганный Ясик примчался к нему с мольбой в глазах, чтобы узнать, можно ли отменить конец света. -Смири гордыню, сын мой, - веско ответил пастырь Божий. – Моли Господа и Пресвятую деву, дабы послали тебе смирение и кротость. На раба Божия Михаила напрасно пеняешь, прихожанин он честный, у всякой обедни бывает, и из семьи доброй. Ступай домой и запомни: без родительского благословения и церковного оглашения венчать никого не стану. Да, вот еще что, - он снова поднял кверху сизый холеный палец, - коли ты на кума моего надеешься, так не трудись попусту: я его уже упредил. У Горюнца так и упало сердце: кумом отца Лаврентия как раз и был тот самый священник в дальнем приходе. Боже правый, как он мог об этом забыть!.. Домой он вернулся в большой печали и полный гнетущей тоски, что не только тетки-соседки, а весь мир теперь против них… Леси он почти не видел – лишь мельком, на краткий миг, а потом долго стояло в глазах мелькание подола, движение оголенного смуглого локтя, темная коса, скользнувшая вдоль плеча. И глаза: быстрый, пугливый взгляд из-под тени густых ресниц говоривший, однако, больше, чем любые слова. Одна со двора она теперь не ходила; куда бы ни вышла – повсюду следовала за ней кроткая молчаливая Ганна, неотступная, как собственная тень. Леся на нее сердилась, полыхала взорами, да Ганна, видимо, боялась чего-то посерьезнее, чем Леськины колдовские очи, и по-прежнему не отставала. Заходил Янка разок-другой на двор к Галичам, да только лучше бы не переступал порога. Нет, никто его со двора не гнал, от дома не отказывал; хозяева даже старались держаться поласковей, но слишком хорошо он видел, как натужна эта ласка, как стараются они скрыть под нею свою неловкость и с каким нетерпением ожидают, чтобы он поскорее ушел. Ганна смотрела затравленно, а Тэкля… С Тэклей было хуже всего. Ее взгляд, как будто виноватый, но вместе с тем непреклонный, пугал и смущал его куда сильнее, чем Савкин волчий оскал. Горюнец понимал, что это по Тэклиному наказу Ганна теперь так неотступно следит за юной золовкой. Старый Юстин из-за жениной спины ободряюще кивал и подмигивал, да опять же: чем он мог помочь? Янка не знал тогда еще самого главного: в тот день, когда Галичи ушли в гости, а Лесю замкнули в амбаре, Тэкля потом заметила, что подол у внучки как будто бы сыроват, а Ганна потом тайком выбирала у нее из косы заблудшие в ней сухие веточки и сосновые хвоинки. Тэкля тогда начала было приступать к внучке с расспросами: где, мол, была, да кто выпустил? Упрямая Леська, глядя в пол, знай твердила одно: никуда не выходила, никто не выпускал, а подол сырой оттого, что слезы им утирала. Тэкля перестала допрашивать, но укрепилась в подозрениях, что тут было не простое бегство. А Юстин ей ничего не сказал. Но этим, оказывается, дело не кончилось. Оказалось, что в тот день, когда с небес грянул ливень, и девки с хлопцами врассыпную кинулись по домам, курносая Виринка невзначай оглянулась и увидела, как позади, меж берез, мелькнул Янкин высокий силуэт, а рядом с ним бежала девушка, прикрывая голову темным подолом. Ну да Виринку не обманешь: Леську, подружку давнюю, как же ей не узнать, хоть бы та с ног до головы закуталась! Но позвольте, ведь Леська… Она же с самого утра под замком в амбаре сидит! Виринка об этом сразу и не вспомнила; лишь как домой прибежала, до нее дошло. А едва ливень прошел – тут же из хаты выскочила, и сразу – к Галичеву амбару! Стукнула кулачком в заколоченную дверь, окликнула: -Эй! -Ну кто там еще?., - донесся из-за дверей Леськин сонный голос. Нет, вроде бы на месте. И все равно: это ее Виринка разглядела тогда под березами, не могла она ошибиться. Стало быть… Просто немыслимо, в голове не укладывается… Но что же еще можно было подумать, если она сама видела, как грозный Савел повернул ключ в замке, как затем положил его в карман… Запоры на месте, крыша целехонька, а узница – на тебе! – на воле разгуливает, а потом вдруг таинственно оказывается в запертом наглухо амбаре, где и должна была находиться. Ну не чудеса ли? Виринка, понятное дело, долго не вытерпела, поделилась с подружками, что с Леськой не иначе как что-то поделалось: сквозь стены проходит! Неужто она теперь… Невмочь даже и вымолвить!.. Ей было невмочь, а другие смогли, и вот пошел бродить-гулять по деревне новорожденный слух. А в скором времени Михал Горбыль уже взахлеб рассказывал дружкам-приятелям, как шел он глухой ночью по улице, и глядь! – летит над хатами, над тынами едва у него не над головой, огромная лохань, а в ней стоит, кружа помелом, совершенно голая Леська, в растрепанных космах, с горящими глазами. Не иначе, на шабаш полетела, на самую Лысую гору. Да еще стал в доказательство расписывать про тайные знаки у нее на теле: на левом плече, дескать, у нее родинка, а на правом боку, пониже груди, едва приметный след от ожога, словно лист кувшинки. И след, и родинка, понятное дело, взаправду были, да только Михалу все равно никто не поверил, ибо все знали, какой он великий мастер – турусы разводить. А знаки тайные на девичьем теле не иначе как возле бань подглядел-таки, охальник! И тем не менее, помимо прежних кличек, к Леське теперь пристала еще одна: Ведьма. Однажды, ближе к вечеру, перелеском возвращаясь домой, Горюнец вдруг ощутил легкое прикосновение к своему локтю и, обернувшись, увидел Лесю. -Нашла я тебя, вырвалась-таки от Ганки! – зашептала она прерывисто и часто. – Жизни, Ясю, от нее больше нет: куда ни выйдешь – повсюду и она за мной, что твой подпасок за козою! Я уж сколько говорила ей: не беги ты за мной так скоро, еще споткнешься, ноги собьешь! И так не ускачу никуда. -Не серчай ты на нее, Лесю, - ответил Ясь. – Не по своей ведь воле она… -Знаю, что не по своей: муж велел, бабка наказывала. Да только одного я понять не могу: мы же с ней обе молодые, обе в чужой воле, одна другой помогать должны… -Вот и помогла она тебе: отвела глаза. А не ты бы не беседовать нам с тобой теперь… -Да, пожалуй, - согласилась она. И, помолчав, добавила: -Нехорошо как вышло-то, Ясю. Домекнулись-таки, что я из амбара выходила. -А куда мы с тобой ходили – не догадались? – встревожился Ясь. – Дед ничего не рассказал? -Да нет вроде. Бабка вот все ко мне подступала: где была да как вышла? Панева у меня высохнуть не успела, а она заметила; я все отпиралась, да она не поверила. -Бранила, поди? – вздохнул Ясь. -Да нет, она-то не бранилась. Савка вот только… -Что такое? – снова встревожился Горюнец. Она в ответ лишь отвернула суровый рукав. Ее округлую выше локтя руку пересекали наискось два вспухших багровых рубца. -Чем это он тебя? – нахмурился Горюнец. -Веревкой мокрой. Бабка не видела, ее тогда дома не было. -За что? -За ведьму… Слыхал, что на селе гутарят? -Да как не слыхать! Все жених твой нареченный старается, так расписывает… А я все на Савла вашего надивиться не могу: выбирал, перебирал женихов, да и выбрал – шута горохового! -А что ты думаешь: он теперь отступился? Это, говорит, в нем обида сказалась, а женится, свое получит – так сразу и уймется. -Горбатого могила исправит! – хмыкнул Янка. -Вот и я о том же… А еще он говорит – Савел, то есть, - что на других женихов мне теперь и вовсе нечего надеяться, и речи быть ни о чем не может – вон как все хлопцы от меня шарахнулись! -Ну, я-то не шарахнулся! – возразил Янка. -А про тебя он и думать мне заказал, - вздохнула она. – Говорит, что как собаку меня запорет, коли ближе, чем за версту от тебя увидит. И вдруг затрепетала вся, в едином порыве кинулась к нему на грудь. -Давай убежим, Ясю!.. Уходом свенчаемся… Жизни моей не стало совсем… Он покачал головой: -Не так все просто, Лесю. Отец Лаврентий венчать нас не станет, не любит он в такие дела вязаться. Да и меня он не жалует. Я уж и говорил с ним – он сказал, что без благословения венчать нас не станет. -В дальний приход, к отцу Павлу! – убеждала она. -Отец Павел тоже венчать не будет, - вновь нахмурил брови Янка. – Отец Лаврентий еще прежде нас у него побывал. -Что же делать-то нам с тобой? – ахнула она. – Куда ни кинь – всюду клин! -Придумаем что-нибудь, не журись пока. И попа найдем, а может, и родичей твоих еще уломаем. Сама ж ты говоришь – теперь это проще. А с Савлом я ужо разберусь: пусть попробует только пальцем тебя тронуть – без рук останется! Не он тебя вырастил, не он на ноги поднял – не ему теперь и за вожжу хвататься!
Ганна меж тем ушла вперед и остановилась уже возле бань, чтобы там подождать Лесю. Она не была уверена, что поступила правильно, позволив влюбленным остаться наедине; во всяком случае, ее за это никак бы не похвалили. Но ей было искренне жаль золовку. А кроме того, виделось ей в этой паре, в их любви, что-то чудесное, дивное, о чем поется в старых песнях и к чему подспудно тянулась душа Ганульки, тоже мечтавшей о гулянье в лесу, рука об руку, о долгих зорях вдвоем – и лишенной этого. С болью тайных сожалений вспоминался ей ласковый красивый Матвей, не глядевший на нее в те далекие дни, а теперь и вовсе невозвратно потерянный. Он остался в прошлом, остался несбыточной грезой, как те ясные зори и лесные цветы, которые она мечтала собирать вместе с ним. Ничего этого у нее теперь не будет… А теперь старшие хотят отнять все это и у Леси. Как не помочь ей теперь – хотя бы ради тех светлых воспоминаний… Ганна встревоженно обернулась в сторону тропинки: что-то золовка слишком задержалась. Ой, не к добру… И вдруг железные пальцы больно стиснули плечо. -Ты что тут делаешь, непутная? – загремел над ухом Савел. – У всех у вас одно на уме – подолом потрясти! Где Аленка? -Да вот… мы тут… - начала оправдываться Ганна. – Посевы поглядеть ходили… -Как же, знаем мы ваши посевы! – перебил Савел. – Алена где? – Ганна увидела, как недобро ощерились его широкие крупные зубы. -Отстала, верно, - прошептала та, совсем потерявшись. -Я вот ей отстану, погодите ужо вы у меня обе! Мало мне было сраму на весь повет, так теперь еще… -Что шумишь? – раздался у него за спиной спокойный голос. Запропавшая Алена стояла на тропинке, придерживая рукой кустарник. -Удавить тебя мало, а не то что шуметь! Зла на тебя никакого нет! – прошипел Савел, отпустив наконец свою несчастную испуганную жену и хватая руку девушки. – Сказывай, где опять бродила? Ну! – рявкнул он, с силой тряхнув ее за плечи. -Сказала же тебе Ганна – посевы глядели, - ответила она спокойно, без страха и смущения в голосе. -Ах, посевы? А губы отчего припухли – комар укусил? Нет, вы гляньте на нее: и людей не стыдится! Ей-то что, хай за нее другие краснеют! Ну так вот, Алена, последнее мое слово: с каханым твоим нынче же разберусь. Теперь либо он, либо я – одному из нас живому не быть! Дальше… Дальше был ужас. Вцепившись намертво, Савел протащил ее через всю деревню, на глазах у всех соседей – за руку, как пойманную воровку. Но страшно было даже не это. Самым страшным было лицо Савла, на которого она боялась смотреть. Закаменевшее, с плотно сжатыми губами и ходящими под кожей желваками, с сухим и жутким блеском в глазах, оно выражало теперь даже не гнев, не злобу, а какую-то упрямую одержимость. Он словно не видел, не слышал, не воспринимал ничего вокруг, охваченный своим безумием, и это было страшнее всего. Дома он молча затолкал обеих женщин в хату и запер снаружи дверь на засов. Леся видела из окна, как он так же молча и с видимой неспешность взял стоявшие у сарая вилы и направился прочь со двора. -Савка! Савося, да ты что? – истошно закричала она, охваченная новым приступом ужаса. – Опомнись! Она всполошенно заозиралась вокруг, в своем бессилии стиснув руки. Иисусе-Мария, что же делать? И как на грех, никого нет дома: Тэкля в гостях у соседки, на другом конце села, дед и вовсе незнамо где… В корчме, наверное, опять застрял. Одна Ганулька стоит, забившись в угол, мелко крестится дрожащей рукой, часто пришептывая: -Господи, помилуй, господи, помилуй, свят, свят, свят… Приняв решение, Леся бросилась к другому окну- к тому, что выходило на улицу. Шире распахнула створки, оперлась коленом о подоконник. -Алеся, ты что это? – ахнула Ганна, перестав отчего-то креститься и пришептывать. -А ну цыц! – прикрикнула на нее Алеся, перебрасывая через подоконник вторую ногу. -Мысленное ли дело?.. – только и сумела вымолвить бедная Ганна, глядя, как мелькнули из-под подола матово-розовые колени золовки. Приземлившись в мягкую дорожную пыль, девушка кинулась было в сторону околицы, к дальней хате, куда недавно ушел Савел. Однако далеко не убежала: возле соседнего тына вдруг подломились ноги, в меркнущем взоре замелькали темные мухи, тяжелый звон пошел в голове. Едва успела ухватиться ослабевшей рукой за шершавый плетень. Ничего страшного, обычные женские недомогания, но – ох, как не вовремя скрутило… И тут над самым ухом послышался Виринкин голос: -Леська, ты что тут стоишь, ворон ловишь? Бежим к Янке на двор, там – такое… Савел ваш смертоубийство затеял, народу кругом собралось… И дед твой там же! Бежим скорее, а то так ничего и не увидим! -Да-да, Вирысю, - ответила она гаснущим голосом; Виринкины слова едва доходили до нее сквозь тяжелый всепоглощающий звон. – Голова что-то закружилась… Пройдет сейчас... Горюнец, ни о чем еще не подозревая, на своем дворе мирно укладывал дрова в поленницу, когда вдруг ощутил спиной какое-то зловещее движение сзади, а потом услышал, как жалобно заскрипела калитка. Он в тревоге оглянулся – и увидел черные заостренные вилы, упершиеся почти ему в грудь, а за ними – лицо Савла, окаменевшее в своей лютой ненависти, почти безумное. -Эй, Савося! Ты что это? – безнадежно окликнул его Горюнец. -Смерть твоя пришла! – услыхал он в ответ. – Погляди ей в глаза, сучий выродок! -Ну уж нет, малый, ты это брось! – решительно заявил Янка – и едва успел увернуться от острых тяжелых вил, которые Савка метнул ему в грудь. Едва отскочил – а тот уже снова прет на него, направив в сердце страшное орудие. На Мироновом дворе, заметив неладное, истошно возопила тетка Прасковья: -Караул, люди добрые! Режут, убивают! Янка ухватил березовое полено – ничего лучше не было под рукой – и нанес внезапно резкий удар. Нет, не по Савке, а сбоку по вилам, отчего те вильнули в сторону, а Савел едва не потерял равновесие. Используя удачный момент, Янка ухватил свободной рукой за древко и ловко выдернул его из Савкиных рук. -Поиграли – и будет! – спокойно пояснил он, забросив Савкины вилы в дальний угол двора. Но Савел, теперь уже совершенно взъяренный, кинулся на него опять. Горюнец едва успел перехватить его запястья, когда тот уже тянулся схватить его за горло. -Послушай, уймись ты наконец, люди кругом – вон смотрят! – сердито зашептал он, с трудом удерживая здоровенного парня. Силой они были почти равны, но небольшой перевес был все же на стороне Савла. Вокруг уже и в самом деле собирался народ, привлеченный Прасковьиным криком. Стекались со всех сторон, грудились возле тына, шептались промеж собой: а что теперь будет? Близко, однако, не совались. Но Савка лишь плюнул ему в лицо и прошипел сквозь зубы: -И все равно ты подохнешь! Не жить тебе больше! И тут, глядя на него, Горюнец понял: это говорил не Савел. Не тот знакомый с детства Савося Галич, с которым они бегали по росе босиком. Это вещал черный демон, захвативший Савосино тело, затуманивший разум. Из желтых Савкиных глаз теперь на него глядело то самое черное зло, что преследовало его долгие годы; то самое, что стерегло путь к древнему идолу и которое спугнули потом они с Лесей, открыв ворота в незримый мир… Демон-Савел все же вырвался: держать его дальше не достало бы никаких сил. Янка едва успел уклониться от нового страшного удара – в голову, в левый висок. Противники медленно двинулись по кругу, по-кошачьи пригибаясь, не сводя друг с друга напряженных глаз. И тут откуда ни возьмись, с молодой прытью перемахнув через тын, метнулся к ним сухонький легкий старичок. -Хлопцы, хлопцы! Опомнитесь! – испуганно заметался по двору дед Юстин. – Убьетесь же насмерть! Савел! Ян! Да побойтесь же Бога!.. От нового удара Янка увернуться не смог: справа не вовремя оказался старый Юстин, неловко пытавшийся оттащить его за рукав, и уклониться было некуда. Удар пришелся под самую ложечку, в ту уязвимую точку пониже грудины. Он согнулся от охватившей тело душащей боли; в глазах потемнело, дыхание остановилось. Он ощутил, как вновь проснулся в нем давний недуг, уже, казалось, покинувший его навсегда. Торжествующий Савел меж тем заносил кулак для нового удара. Да не успел: Янка, задыхаясь от боли, почти не видя белого света, оказался все же проворней. Ярой молнией мелькнула его рука, направляя удар – без жалости, без пощады – в лоб. Какая жалость может быть к черному демону, давнему своему мучителю?.. Савел рухнул наземь, словно подрубленный. Народ у тына немо замер, потом сдержанно зароптал. Юстин, обезумевший от горя, бросился к неподвижному телу сына. -Савосенька! – едва выдохнул он сквозь подступившие слезы. – Сынку мой родный! Затем поднял на Янку свои выцветшие глаза, полные ужаса перед тем, что свершилось, еще не веря в самое худшее. -Убил ты его? – еле слышно ахнул старик. Янка не ответил. Все еще не в силах вздохнуть, он зачерпнул ковшом воды из бочки, стоявшей здесь же, на дворе, и единым духом выплеснул на упавшего. Тугие струи ударили по Савкиным загорелым щекам, потекли по шее, насквозь промочили рубаху. Савел застонал, заворочался, захлопал промокшими ресницами. Народ, прежде опасливо стоявший поодаль, теперь валом повалил на двор. Люди плотным кольцом окружили их троих, толкались локтями, глухо роптали. -Ирод, убивец! – визгливой кликушей прокричала какая-то женщина. -Не судите вы его, тетка Авгинья, - с трудом выдохнул Горюнец. – Не в себе он был… -Ты убивец! – завизжала она в ответ. -Та-ак! – протянул Янка. – Ну, коли я убивец, где же тогда убитый? – кивнул он на Савку. И точно: тот уже не лежал, а сидел, морщась от боли, хватаясь за затылок. Промокшая рубаха пузырилась на его спине, словно парус, по ней растекались обширные грязно-серые разводы от промокшей дворовой пыли. Рядом суетился дед Юстин, пытался поднять его на ноги. Савка покачал головой, сжал ладонями виски: в голове, наверное, еще шумело, устоять на ногах не было сил. -Что… что это было? – прошептал он наконец, и, глянув ему в лицо, Янка понял, что черный демон покинул его. Теперь это снова был всего лишь Савка, с его амбициями и нелегким характером, но по крайней мере не было в нем уже той дикой злобы, той бешеной ненависти. Сейчас она казался беспомощным, жалким, почти ребенком. -Бедный хлопчик! – вздохнула другая соседка. – Как еще тот гад его до смерти не зашиб! Откуда-то сбоку протолкалась Леся, порывисто обняла. -Слава Богу, живой! – всхлипнула она, уткнувшись лицом Янке в грудь. Толпа кругом загалдела с новой силой. -Совсем девка стыд потеряла! Милуется еще с душегубом окаянным, и людей не стыдится!.. -К родичу бы подошла, поглядела бы, жив ли? – взвизгнула, кажется, тетка Маланья. – Так нет же, будет она с полюбовником обжиматься – у всех на глазах! -Савка? – ахнула Леся. – Господи, что с ним? -Аленка… - простонал Савел, увидев племянницу. – Выбралась-таки… -Как ты? – спросила она, с сочувствием глядя на своего недавно столь грозного родича – поверженного, мокрого, с гримасой боли на лице. -Голова болит… - прошептал Савка. – Убить он меня хотел, да вот не вышло… Не судьба… -Как – убить? – растерялась Леся. – Да что ты говоришь, опомнись! -Ну, сынку, видать, крепко ты головой-то приложился! – добавил Юстин. Да ты вспомни, вспомни! – все больше распалялась Леся. – Разве это он тебя убить хотел? Это ведь ты сказал, что живому ему не бывать, вилы еще схватил, меня в хате запер… -В хате, запер, вилы схватил! – перебила сварливым голосом тетка Маланья. – Нечего было подол трепать по всему селу, не хватался бы он тогда за вилы, вот что! Ну, что уставилась, бесстыжие твои очи! Верно Михалек тебя ведьмой назвал, ведьма ты и есть! Выдрать бы тебе очи твои колдовские, чтоб знала наперед… У, паскуда!.. -Вы, тетка Маланья, словами-то не бросайтесь попусту, - остановил ее Янка. -Не к лицу тебе это, Маланья, напрасно ты девку срамишь! – поддержал его Юстин. -Ах, напрасно? Нет, вы гляньте, какие тут заступники выискались! Ты-то, старый пень, уж и вовсе молчал бы! Ты и Ганку свою не устерег, и эта теперь того гляди солдатика в подоле притащит! Правду люди бают: яблочко от яблоньки недалеко катится… Да ну вас всех! – вдруг резко оборвала она свою речь, отчего-то обиженно всхлипнув. – А Михалек-то мой еще сватать ее хотел, просил в дом невесткой принять… Не нужна мне такая невестка в моем дому, вот что! -Да уж, экое на всю краину позорище! – вступила Прасковья. – Слыхано ли где, чтоб за такую поганку хлопцы вилами поролись едва не насмерть! -А кржебульцы из-за кого зуб на нас точат? – замолотил еще кто-то. – Того гляди, петуха подпустят; за одну мерзавку всех спалят дотла!.. Леся пугливо оглядывалась, крепче вцепившись в Янкину руку. Взгляд ее растерянно метался по сторонам – кругом злобные, враждебные лица, почти уродливые от исказившей их ярости; у иных слюна так и брызжет с губ. Что толку хвататься за Янку: разве сможет он один защитить ее от такой толпищи рассвирепевших баб? Она уже видела, как отовсюду к ней тянутся скрюченные злобные пальцы – теребить косу, царапать лицо… Ох, не вздумали бы, чего доброго, венок сорвать – тоненький налобный венчик, охвативший голову – знак девичества. Вот уж когда позор ей будет и в самом деле несмываемый… Никто, однако, не тянул к ней рук. Суров людской закон: венок срывают, когда грех налицо. А если, как теперь, ничего не доказано, одни бабьи наветы – тут уж, хоть вся бешеной слюной изойди, а руки держи подальше! Меж тем Савел уже вставал, опираясь коленом. Его еще шатало, в голове шел звон, да еще тошнота подступила к горлу. Юстин поддерживал его под локоть, но сил у старика не хватало. -Вставай, вставай, сынку, домой пойдем, от греха подальше, - приговаривал он вполголоса. Янка шагнул к ним, закинул себе на плечо Савкину руку, рывком поднял его на ноги. -Идем, стыдоба! – коротко бросил он. Народ расступился, пропуская их, по-прежнему ропща, но уже тише. Людской гнев явно шел на спад. А Савел сквозь тупую боль, дурноту и тяжесть в голове снова вспомнил тот далекий зимний день, когда его, столь же беспомощного, взвалив на спину, Янка нес из оврага. Ах, как ненавидел его Савка все эти годы за тот свой давний позор!.. Но тогда, по крайности, не было рядом чужих людей. А теперь – все тот же Янка снова тащит его на себе, да еще у всех на глазах, всем соседям на забаву! Только что на спину не взвалит – благо тяжел стал Савосенька! Леся шла следом за ними, с трудом переводя дыхание, слушая тяжелые удары сердца. Она никак не могла поверить, что все закончилось так благополучно и все остались живы. Где-то в задних рядах, у самого тына, мелькнуло круглое курносое Виринкино личико и тут же вновь спряталось. Хоть и вместе сюда спешили, а все же знает Леся: не подойдет к ней подружка. Осторожна Виринка, опасается, как бы чужая худая слава ее не запачкала. Вот Ульянка – та посмелее оказалась. Леся почувствовала, как та тронула ее за локоть, прежде чем услышала горячий взволнованный шепот за спиной: -Ты куда ж вперед полезла? Я тут просто обмерла за тебя… Леся что-то ответила ей невпопад. Отчего-то ее не покидало тревожное предчувствие: на этот раз обошлось, но худшая беда ждет их впереди. |