Глава девятнадцатая
Весть о нападении гайдуков на длымчан разнеслась по всей округе. Местечко гудело, как растревоженный улей; жидовское недовольство усиливалось еще и тем. что толстую Хаву в тот же день внезапно разбил паралич. У нее разом отнялись ноги и язык, она превратилась в неподвижную бесформенную груду сала, порой лишь нечленораздельно мычащую, и две ее молодые невестки, Рахиль и Мариам, сбились с ног, ворочая с боку на бок неподъемную тушу. Винили во всем, естественно, Леську: наворожила-таки, зараза! Очень скоро молва выплеснулась за пределы местечка и пошла гулять по округе. О схватке гайдуков с длымчанами и невесть откуда налетевшими хохлами рассказывали и в шляхетских застянках, и в крепостных деревеньках. Поселяне радовались, что наконец-то нашла на камень гайдуцкая коса; шляхтичи и в особенности шляхтянки с удовольствием обсуждали, что и тут не обошлось без пресловутой длымской красотки с колдовскими очами. Угловатая, черномазая, никому прежде не интересная девчонка-подросток в короткое время вдруг стала главной героиней целого потока бурных событий, центром кипения страстей, объектом вожделения грозного пана Островского, ценителя нежных блондинок. Дошла эта весть и до пана Любича, и тот, услышав о столь вопиющей наглости своего соседа, пришел в такое негодование, какого никак нельзя было ожидать от столь апатичного, дряблого человека. Пораженные домочадцы совсем растерялись, когда он нервно и отрывисто потребовал одеваться, закладывать лошадей, собираясь немедленно ехать в Островичи. Гаврила молча наблюдал, как его пан лихорадочно пытается застегнуть сюртук, не сходившийся у него н животе. Верный камердинер знал: в такие минуты возражать ему бесполезно. Пан Генрик и сам дивился, откуда взялось в нем это бесстрашие; в те минуты он совершенно позабыл о собственных своих несчастьях, о долгах, о векселях, о непутевом своем сынке, и помнил только о милой девочке, которая едва не стала жертвой похоти этого мерзавца, этого... даже слов нет, как его и назвать! Пана Генрика приняли в зеленой гостиной, где собралось все почтенное семейство. Пани Малгожата, напудренная и раздушенная, со взбитыми чернеными буклями, восседала в креслах. Молодой пан Ярослав стоял у нее за спиной, картинно пуская в потолок кольца синего дыма от испанской сигары. Молодая пани Гражина вкатила в гостиную инвалидную коляску, в которой сидел закутанный в шерстяное клетчатое одеяло старый пан Стефан. Пани Гражина была в простом белом утреннем платье, с просто уложенными золотыми косами. Она не любила вычурности в туалете и была необычайно хороша без всяких излишеств. Пан Генрик отвел глаза, лишь мельком взглянув на ее прекрасное, отстраненное и даже слегка надменное лицо, не в силах думать, какие чувства скрываются за этой холодной надменностью. Какой же стыд и боль должна, верно, испытывать эта совсем еще юная женщина, муж которой мало того, что открыто держит в доме штатную любовницу, мало того, что, не таясь, путается с дворовыми девками, так теперь еще вздумал похитить вольную длымчанку, пусть тоже красавицу, но все ж таки – мужичку необразованную… «И чего тебе, подлец, еще нужно?» - подумал пан Генрик, снова поглядев на молодую женщину. -Я на вас в суд подам, - заявил он, с трудом взяв себя в руки и уняв дрожь в голосе. – Такой наглости я даже от вас не ожидал, так-то-с! -На каком основании, позвольте узнать? – сухо спросила пани Малгожата. -Они еще спрашивают, на каком основании! Да простит меня дражайшая пани, но ваш сын перешел все границы! Напасть на беззащитных людей! среди бела дня! В людном месте! У всех на глазах! Пан Ярослав невозмутимо покривил красивые губы и взял со стола колокольчик. В мгновение ока в дверях явился одетый в ливрею широкоплечий гайдук. -Чего панове желают? – спросил он, поклонившись. -Вечно тебя не дозовешься! – бросил пан Ярослав. – Позови-ка мне сюда Юрека, да поскорее, не как ты обычно ползаешь! Одна нога здесь, другая там, ну! Гайдук моментально исчез. Старый пан Стефан фыркнул и что-то неразборчиво и злобно пробормотал. Голос его прозвучал, словно лязг заржавленных цепей. Пани Гражина стояла, отвернувшись к окну; лицо ее было безмятежно, и лишь чуть заметный румянец блуждал на ее щеках. Вскоре вернулся давешний гайдук; за ним, пошатываясь со сна, следовал другой. Лицо его было перекошено, вздутый багровый рубец пересекал лоб и щеку. -О Боже! – ахнул пан Генрик. – Это кто же его так? -Ваши беззащитные люди, - невозмутимо ответил молодой Островский. -Но позвольте… Это же след от нагайки! От вашей нагайки! -А молодчик был ваш, - почти ласково заметил Ярослав. – А Войтек до сих пор сесть не может, а у Явгена ключица сломана, про Франека уж и не говорю: всю голову ему разбили! И уж позвольте вам доложить, любезный пан Генрик, что это не вы, а мы на вас в суд подадим, ибо это ваши обожаемые длымчане напали на наших ни в чем не повинных людей. Поразвлечься им, видите ли, захотелось, пофехтовать заборными кольями! -Да как вы… как вы смеете так говорить! – задохнулся от возмущения пан Любич. – Да ведь все бесчинства ваши видели, свидетелей сколько! -Ах, дорогой мой пан Генрик, жид – свидетель особый: что ему велят, то он и скажет. А где улики? Существенное где? Мои хлопцы покалечены, избиты до полусмерти, следы налицо. А у ваших какие повреждения? Ссадина на плече? А подите докажите сперва, что это мой гайдук его нагайкой огрел, а не свой сосед! Пан Генрик, с каждой минутой ощущая себя все бессильнее, переводил взгляд со злобной гримасы старого Островского на поджатые тонкие губы пани Малгожаты, затем – на на розовую от стыда щеку пани Гражины, потом скользил по складкам зеленой бархатной портьеры. -А впрочем, мы люди великодушные, - смягчился меж тем пан Ярослав. – Никуда мы на вас не подадим, не беспокойтесь. Это я вам к тому говорю, чтобы вы знали: дело бесполезное. Сами только на весь повет осрамитесь. Да к тому же и про издержки судебные не забывайте: платить их опять же вам придется, а у вас и без того документы имеются, по которым долг надо выплачивать... Так-то-с! По лицу пана Генрика прошла как будто легкая судорога; руки его дрожали. Но он все же нашел в себе силы сказать: -Не трогай девочку, пан Ярош! Честью тебя прошу, оставь ее в покое. Она совсем дитя, она чиста, подлости людской еще не видала! А для тебя она – одна из многих, погубишь и бросишь! На что она тебе? У тебя жена – красавица, другой такой на всем свете не найдешь, а ты не ценишь, все тебе новенькое подавай! Только послушай ты меня, старика: это – не то, с чем можно поиграть и бросить… Если ты ее погубишь… Бог тебе не простит… и я тоже… -Вы закончили, пан Генрик? – холодно остановил Ярослав. Его отец снова что-то пробормотал и яростно сплюнул. -А теперь послушайте меня, - продолжал Ярослав. – Девку вашу я пальцем не трогал, и что там у нее с хлопцами моими вышло, я знать не знаю, меня там не было. Сама наверняка хвостом перед ними вертела, мудрено ли, что они ее не так поняли? Сколько уж раз они у меня в беду попадали из-за этаких дур деревенских! -Постыдился бы, пан Ярош, такое говорить! Или это не твое приказание: девочку к вам доставить? -Ничего подобного я не приказывал, - не моргнув глазом, ответил Ярослав. – С чего вы это взяли? И попробуй тут что возрази: от всего отопрется, бессовестный, даже от того, что прежде сам говорил, как сам за Лесю деньги предлагал, обещал часть долга простить… Свидетелей-то настоящих не было, а дворовых людей слушать никто не станет. Поняв, что толку все равно не будет, пан Генрик уехал домой ни с чем. Справедливости ради стоит заметить, что на сей раз молодой Островский и в самом деле был ни при чем. Он и сам уже слегка позабыл о своем распоряжении доставить Лесю в Островичи. Торги были н за горами, земля, на которой стояла Длымь, почти наверняка должна была перейти к Островским, стало быть, и Леся никуда бы не делась. А потому пан Ярослав подумал, что разумнее подождать торгов, а до тех пор оставить девчонку в покое. Но забыл предупредить об этом своих вассалов. А уж те, увидев девушку в местечке, в сопровождении одного только неоперенного юнца, разумеется, не устояли перед соблазном заслужить панскую милость. Однако вместо милости навлекли на себя его немалый гнев, поскольку ничего, кроме большой головной боли, гайдуцкая выходка никому не принесла. И в самом деле: хлопцы не нашли ничего лучшего, как напасть в жидовском местечке, у всех на глазах! Девка из себя приметная, в местечке неоднократно бывала, там ее многие знали, если не по имени, то хотя бы в лицо. Во всяком случае, всем было известно, что никакая она не беглая холопка, а самая что ни на есть коренная длымчанка, а поведение его гайдуков – не что иное как чистой воды разбой! Слабого и скудоумного Любича молодому Островскому удалось сбить с толку, но гораздо больше он опасался русских полицейских чиновников, которые могли бы проявить нежелательную дотошность. Свое влияние на местечковых жидов Ярослав явно преувеличил. Заткнуть рот целому местечку он был все же не в силах, не говоря уж о том, что не все жиды были равно трусливы и продажны. А интерес молодого Островского к этой длымской девушке был очевиден: у всех был еще свеж в памяти его сговор с кржебульцами. И как будто всего этого ему было мало – так теперь еще старый пан Стефан вдруг впал в неописуемую ярость. -Ты весь мой род позором покрыл! – скрежетал старик. – Ты предков своих на весь свет обесчестил! Какая молва о сыне моем идет, да не доблесть его славят, а похоть скотскую! И было бы еще из-за кого, а то – из-за девки-хамки! И из-за той хамки нам теперь позор на весь свет, тьпфу! -Не он первый, - холодно возразила пани Малгожата. – И предки его хамским отродьем тоже не брезговали. -Они-то не брезговали, да себя не позорили! Они хоть шуму не поднимали, и соседи на них по инстанциям не жаловались! Ишь ты, что надумал: у соседей девок крадет, своих ему мало! «Совсем старик с ума сбесился! – раздраженно подумал Ярослав. – Однако и влип же я!» Впрочем. скоро стало ясно. что влип он куда сильнее. чем предполагал. К вечеру пан Стефан вызвал к себе в смежный со спальней кабинет ключницу Агату. -Агатка! – пророкотал он своим лязгающим голосом. – Бумаги! Чернил! Ключи от тайника! Да вот еще что: немедленно послать кого-нибудь в Брест, пусть привезут нотариуса и двух свидетелей, чтоб завтра же были здесь! И еще: позови сюда Гражинку, пусть приготовится завещание писать. Вскоре явилась пани Гражина, неся свечу и чернильный прибор. Пан Стефан властным кивком велел ей сесть за стол. -Пиши! – пролязгал старческий голос. – Я, Стефан Бонифаций Островский, пребывая в здравом уме и твердой памяти, назначаю своим душеприказчиком Юлиуша Божевича и относительно всего, чем владею, распоряжаюсь следующим образом… Тяжелые портьеры были опущены; ни единый луч света не проникал снаружи, и лишь слабый огонек свечи бросал вокруг неясные отсветы, дьявольски вспыхивал в глазах злобного старика, рисовал нежную бахромчатую тень от ресниц пани Гражины на ее щеке, розовой от близкого пламени. -Супруге моей, Эмилии Малгожате Островской, урожденной Шамборской, завещаю десять тысяч рублей серебром и село Дубцы в семьдесят душ, близ Гродно. Гражина иронически усмехнулась: пани Малгожата, несомненно, будет рада столь щедрому дару, особенно если вспомнить, что Дубцы были частью ее приданого, а серебра мужу она принесла много больше завещанных ей десяти тысяч. -Ключнице моей, Агате Грабка, отписываю вольную и жалую пятьсот рублей серебром, - продолжал старик. «А вот это было бы для нее весьма кстати», - подумала пани Гражина. Она не сомневалась, что Агата Грабка покинет дом раньше, чем тело старика будет предано земле. Меж тем старик продолжал диктовать. Что-то отходило старым слугам, что-то – дальней родне, но все это были такие пустяки, что не стоило их даже принимать во внимание. Но вот, наконец: -Все, чем ныне владею, за вычетом перечисленного выше, оставляю сыну моему, Ярославу Феликсу Островскому, при том условии, что вышепоименованный Ярослав Феликс Островский не станет ныне и впредь возбуждать никаких судебных дел против Генрика Витольда Любича либо его потомков. В противном же случае назначенная ему доля отходит сестре моей Софье Паулине Вуйцицкой, урожденной Островской. Гражина вдруг бросила рассеянный взгляд на стопку бумаг, лежавшую тут же на столе, которые сама, по приказу свекра, только что вынула из тайника. Плотная бумага, тяжелые круглые печати… И на всех – одно и то же имя. Тадеуш Владислав Любич, четыре тысячи рублей… Тадеуш Владислав Любич, три тысячи семьсот рублей… Тадеуш Владислав Любич, две тысячи рублей… Векселя! Те самые пресловутые векселя, о которых в последние месяцы было столько разговоров, из-за которых пан Генрик столько ночей не мог сомкнуть глаз! Милый, добрый, беспомощный пан Генрик, что так радушно угощал ее кофием и смотрел на нее с такой искренней теплотой… Теперь пан Генрик запутался в тенетах этого бессовестного мерзавца – ее мужа, как и она сама… Да, пан Стефан написал завещание, но она слишком хорошо знает Ярослава, чтобы поверить, будто он может смириться. Уж он-то придумает, как обойти отцовское условие! Например, продаст бумаги подставному лицу, а уж тот начнет тяжбу… Гражина посмотрела на свечу. Тонкий, маленький язычок пламени вздрагивал и метался при малейшем движении воздуха; фитилек нервно потрескивал, брызгая горячим воском. Он был так слаб, этот крошечный огонек, но все же это был огонь, несущий в себе могучую, грозную, и при этом очищающую силу. -Ну что, дописала? – проскрежетал старик. – Теперь давай-ка мне его сюда, от греха подальше. Пан Стефан взял у нее завещание и сунул под одеяло. -Ну вот и порядок! А то знаю я его… Но ей уже было не до этого. Она глядела на свечу, и отчаянная безумная мысль уже охватила ее. Ей не вырваться из этого ада, но хотя бы Любича она выручит… Гражина взяла бумаги и дрожащей рукой поднесла их к пламени свечи. Пламя вздрогнуло, неуверенно лизнуло угол белой бумаги. Бумага стала кремовой, затем бежевой, коричневой, завернулась причудливым свитком, сквозь который проросли новорожденные огненные языки… -Так, Гражинка, так! – одобрил пан Стефан. – В огонь их, в огонь! Внезапно растворилась дверь, и в кабинет стремительно вошел Ярослав. Его красивое лицо перекосило от ярости, когда он увидел, как в руке жены ярким факелом пылают его векселя. Издав какое-то страшное, поистине звериное рычание, хищным волком набросился он на нее. Железные пальцы кольцом сдавили белую шею. Гражина слабо сопротивлялась, но силы были неравны. Ореол свечи померк в ее глазах. Последним, что она услышала, был звон колокольчика, прозвучавший словно с того света.
Нотариус приехал на другой день, завещание было должным образом заверено и подписано. Через два дня старику Островскому внезапно стало хуже, к вечеру он потерял сознание, и наутро скончался. А вскоре произошло еще более ужасное событие, которое потрясло всю округу гораздо сильнее, нежели его смерть, ибо все усмотрели в нем перст Божий – так, во всяком случае, звучало то, что люди с м е л и говорить. Трое гайдуков из Островичей ловили в лесу очередного беглеца, который воспользовался суматохой с похоронами и втихомолку утек. К несчастью для бедолаги, его хватились гораздо быстрее, чем он надеялся, и трое верховых настигли его раньше, нежели он достиг границы владений Островских. И в ту минуту, когда они уже были готовы схватить несчастного, из чащи вдруг появился разъяренный зубр, громадный самец-одиночка, неведомо откуда забредший в эти места. С ужасным ревом, от которого содрогнулись вершины сосен, ринулся он на гайдуков. Обезумевшие от ужаса кони бросились прочь; двое сбросили всадников. Один из упавших остался лежать неподвижно; другой, охая и матерясь, начал неловко вставать, и тут налетевший зубр поддел его на рога и, навалясь всей своей тяжестью, приложил о толстый ствол векового дуба – только ребра затрещали! Третий гайдук, известный длымчанам Микола, был унесен обезумевшим конем. Уже после полудня он едва добрался в Островичи – весь белый, дрожащий, как в лихорадке, с остекленевшим, недвижным взглядом. Словно подрубленный сноп, рухнул он в ноги своему пану, сумев лишь вымолвить: -Сила нечистая… Помилуй мя, Пресвятая дева… Лишь после того, как в него влили изрядную порцию горелки, удалось добиться более или менее связного рассказа о том, что произошло в лесу. Сбежавших коней тем же вечером поймали в лугах: бродили себе, уже совсем смирные и спокойные, травку пощипывали... С гайдуком Лявоном, упавшим с коня, ничего серьезного не случилось: он лишь на краткое время потерял сознание. Но вот то, что осталось от бедного Стаха, пришлось чуть ли не соскребать с дуба. Пан Ярослав пришел в неописуемую ярость и отдал распоряжение найти и застрелить проклятую скотину. Гайдуки с фузеями и пищалями прочесали все окрестности, но без толку: скотина как сквозь землю провалилась. Позднее люди рассказывали, что видели зубра к северу от Длыми, но та земля пока еще принадлежала пану Любичу, и Яроська на ней власти не имел. А ведь грозный лесной великан как будто знал, кого покарать. Именно этот Стах первым ударил нагайкой деда Василя; именно он наступил сапогом на пальцы бедной Надейке; и девочку на дороге ударил тоже он, когда гайдуки везли в Островичи похищенного Митрася. Еще в детстве он откровенно наслаждался, мучая кошек, отрывая крылышки попавшим в силки воробьям; позднее он забавлялся, спуская цепных псов на беспечных прохожих, оказавшихся возле Островичей. И уж ни одна субботняя экзекуция не обходилась без его участия: вот уж кто не ведал ни устатка, ни жалости. Бога благодарили дворовые, облегченно вздыхали поселяне, возбужденно шептались местечковые жиды, обсуждая его поистине собачью смерть. Леся в тот день, ни о чем еще не подозревая, собралась наконец к бабке Марыле. И не собралась бы, но вот накануне полола она грядки, да увлеклась и упустила полдень. А в знойный летний полдень работать нельзя, отдыхать нужно, не то полудница накажет. Леся прежде этим наказам не слишком верила, да и не считала столь уж серьезной силой эту излишне строгую женщину в белой одежде. А потому и не испугалась даже, когда вдруг нестерпимо зазвенело кругом и неподъемно тяжелой сделалась голова, только удивилась немного. «Что-то слаба я стала в последнюю пору, - подумалось ей. – Старею, никак? Вроде не должна…» Больше подумать ничего не успела. Безмятежный летний полдень с его синим бездонным небом, исходящим от земли сухим жаром, стрекотом кузнечиков и терпким травяным духом вдруг исчез, плавно сменился синим туманным сумраком, и Леся – не та, настоящая, что прилегла на прогретой солнцем земле среди грядок, а другая, на которую она словно глядела со стороны – оглянулась вокруг, и тут ей, другой, стало жутко. Призрачная белая женщина уже стояла над самой ее головой – невесомая, бестелесная, словно сотканная из того же тумана. Травка под ней не приминалась, только белый подол клубился облаком у самой земли. Длинные светлые волосы волнами окутывали всю ее хрупкую фигуру, слабо темнели брови. На полудницу как будто не схожа… Праматерь Елена? У Леси сладко замерло сердце от встречи с любимой героиней древних преданий… Но нет, тоже не она. У тонких бровей над серыми глазами слишком знакомый рисунок, похожий на крылья ласточки: у переносицы, где излом – потолще, к вискам сбегают на нет… Агриппина – вот это кто! Но не та Агриппина, которую она знала, не та изможденная, смертельно больная женщина с почерневшим лицом и неподвижными руками, которую она отчетливо помнила, а совсем юная Граня, которую когда-то любил молодой Рыгор. Она смотрела на Лесю без упрека, но с какой-то непонятной тревогой. -Не обманись! – прошептала она почти беззвучно, одними губами. -О каком обмане ты говоришь? – спросила будто бы Леся. – Кто меня обманет? -Ты сама себя обманешь хуже, чем все другие, - печально вздохнула Агриппина. -Ты… за н е г о просишь? – догадалась Леся. Агриппина лишь покачала головой. -Я не вправе просить. Я почти ничего не вправе тебе рассказать. -А ты… знаешь? – перебила Леся. -Да, знаю. Все знаю, чем обернется любой твой выбор. И кабы ты знала, какая это мука: когда все знаешь – и рассказать ничего не можешь. Но решить ты должна сама – не зная, к чему это приведет. -А… он? – спросила Леся. -От него теперь ничего не зависит. Он уже сделал свой выбор. Теперь твой черед. Неважно теперь, что он сделал – важно, что будешь делать ты. Не обманись! Поверь, я знаю, о чем говорю. Вспомни Рыгора: один только раз обманулся, растерялся, уступил – и две судьбы, две доли под корень срезал. Не обманись! Прощай! Она не исчезла, не растаяла. Просто Леся вновь вернулась в свой мир. Вновь ощутила прогретую землю, легкое щекотное касание травинок, собственные подогнутые колени, слегка затекшие от неудобной позы. Вновь услышала дремотный стрекот кузнечиков, звонкую трель одинокого зяблика над головой. Она никому не рассказала о своем видении, но не в силах была позабыть о нем, терзаемая тревожными думами. Не обманись? А в чем же она может обмануться? Что она может выбирать? Все уже предрешено. Можно сколько угодно прятаться от Янки, избегать его, отводить глаза, встречая на улице, но Рыгор прав, и Тэкля тоже: некуда ей от него деваться. Так почему же – не обманись? Весь день она хваталась за всевозможные дела, силясь отвлечься, но тревожные думы одолевали все неотвязнее. Под вечер она не выдержала: -Бабусь, я в лес схожу, до бабки Марыли, - доложила она. – Совсем мне худо. Сомлела нынче на грядке… Тэкля сперва было вздрогнула, но потом сообразила, что пугаться вроде бы и не с чего. -Добре, - ответила она наконец. – Одна только не ходи, возьми с собой кого-нибудь. Вася был занят какими-то поделками на дворе, но Степан Мулява, второй сын дядьки Рыгора и муж Владки, согласился проводить ее и даже не задавал ненужных вопросов. Тем не менее, к своей болотно-бурой паневе с черной каймой понизу Леся надела темный гарсет-навершник, плотно облегающий талию, без которого никогда не выходила в лес. Всю дорогу до Марылиной хатки Степан молчал; лишь однажды, обернувшись на закат, поглядел, как заходящее солнце красновато просвечивает сквозь черную против света листву деревьев, поскреб в затылке и односложно буркнул: -Завтра ветра жди! Леся кивнула. Она была рада такому попутчику – апатичному, равнодушному, без обычных вздорных разговоров и попыток залезть ей в душу. Когда они добрались до Марылиной хатки, Степан остался снаружи – посидеть на завалинке, а на Лесю вновь пахнуло крепким духом сушеных трав и кореньев. И закатное солнышко светило сквозь крохотное оконце, играя розовым огнем на крутобоких глянцевых крынках, и бабка Марыля хлопотала у печи, развешивая над ней очередные связки пряных растений. И такая тоска охватила вдруг девушку, и так ей отчего-то захотелось навсегда остаться в этой мирной глуши, собирать травы, слушать вековечный шепот деревьев и в глаза никого не видеть… -А уж это, девка, ты брось! – сказала Марыля, повернувшись к ней. - Может, когда ты и придешь сюда – годков через тридцать, когда жизнь проживешь и детей вырастишь. А то ты, я гляжу, востра: сама кашу заварила, а теперь – в кусты норовишь? -Я – заварила? – изумилась Леся. -А то кто ж? Вон на какого хлопца очи подняла! А ведь предлагали тебе что попроще – так ты ж не захотела. А ведь он мужик непростой, ой какой непростой! Это кажется только, что все с ним ровно да гладко. Да и то, кветочка моя, оттого тебе так казалось, что ты девчонка была несмышленая, а с девчонки и спроса быть не может. А уж коли хочешь, чтоб тебя признавали за взрослую – то будь добра и ответ держать, как взрослая. -Что же мне и делать-то теперь? – безнадежно спросила девушка. --А уж это, голуба моя, т сама должна разобраться, что тебе делать, - ответила ведунья. – И никто, кроме тебя, знать этого не может. А т, верно, думала, будто начну я тебя уговаривать: прости, мол, да вернись? Нет, девонька, этакой ноши я на себя не взвалю, не надейся! Да ты и сама посуди: коли я тебе что присоветую, а потом дело к худу обернутся – так зачем же мне, чтоб ты меня потом корила, что я тебе худой совет подала? -Стало быть, корить мне только себя останется, - закончила девушка. – Ну что ж, пусть так. Я ведь, бабка Марыля, вот о чем еще спросить хотела. Видение мне нынче было, Агриппина покойная ко мне приходила. -А-а! – протянула ведунья так спокойно, словно речь шла о чем-то привычном и совершенно естественном. – И что же? -В том-то и дело, что ничего. Сказать она мне что-то хотела, да вот нельзя ей было. Упредить она меня о чем-то желала… Не обманись, мол, не оступись! А я уж и так повсюду оступилась, где только можно. Вот и пришла я до вас: может, хоть вы мне скажете, о чем она речь вела? Тяжко мне, бабусь, на душе, смутно… Гнетет меня что-то… И простила бы Янку, да только не тот он уже, не прежний, а новый мне страшен... -Он-то прежний, - возразила Марыля, - да только вот ты о нем не все знаешь. Он и сам-то себя не знал – такого. Одного я не разумею: коли уж и Агриппина рассказать тебе не могла – чего же ты от меня ждешь? Заборонено – значит, заборонено, вот и весь тебе сказ! Э т и забороны – они ведь не прихоти какой ради и не нам назло, а для того, что коли их нарушить – большая беда выйти может. Так что, кветочка, не обессудь, а советов давать не стану. Не моего ума это дело. Когда же Леся, огорченно потупив глаза, вышла из Марылиной хатки, Степан совсем некстати к ней сунулся: -Ну? -Что – «ну»? – хмуро спросила она. -Что бабка сказала-то? -А что ей сказать? – пожала плечами девушка. – Ничего не сказала. -Вот и я гляжу, - разговорился вдруг Степан. – Тебе – ничего, Владке моей – ничего, и Каське – ничего, и Агатке… А люди до нее все идут да идут… И чего идут, кто бы растолковал?…
Горюнцу в ту ночь худо спалось. Ночь выдалась душная, липкий горячий воздух стоял неподвижно, и белые завески на окнах не колыхались, и ветви тополя за окном замерли, словно чугунные. Он метался на скомканных, раскаленных простынях прекрасно понимая: уснуть не сможет. Приступ не пришел к нему в эту ночь; Горюнец и не ждал его. Такие жаркие летние ночи были счастьем для его измученных легких, и он с тоской думал, что ночи эти отстоят, уйдут, и на смену им придет губительная осенняя слякоть… Ночь уже шла на убыль, голубой лунный свет струился уже через западное окно, а на востоке небо начинало едва уловимо бледнеть; вероятно, не так уж далеко было до рассвета.
Ой, да не вечер, да не вечер, Мне малым-мало спалось, Мне малым-мало спалось, Ой, да во сне привиделось...,
- вдруг ожила в его памяти полузабытая песня. Почти год он гнал ее из своих мыслей, теснил прочь из памяти – слишком тягостные думы навевала она. Теперь же песня вдруг вернулась, дождалась, достучалась до него, упрямого… Под конец он вдруг понял, что не душная ночь и не старинная казачья песня не давала ему уснуть. Песня пришла уже потом, а прежде явилась та самая смутная тревога, которая прошлым летом выгнала его из постели и понесла на реку; тогда его Леся ночью, никого не спросив, пустилась в опаснейший путь вверх по Бугу, а он ждал ее на берегу до самого рассвета, и сердце его обрывалось от ужаса перед тем, что могло с ней случиться. Теперь эта смутная тревога вновь звала его из дома – не на реку, нет, он еще и сам не знал, куда именно, но из дому, из душной хаты, на вольный воздух... Повинуясь таинственному зову, он встал, наскоро оделся, затем плеснул себе в лицо воды из кадки, чтобы совсем проснуться. Вода оказалась теплой и вызвала неприятное ощущение. Он спустился во двор. Гайдук забеспокоился было в своей конуре, но, узнав хозяина, притих. Луна уже клонилась к лесу, чуткие сизые тени дремали на земле. Горюнец прикрыл за собой калитку. До околицы было совсем недалеко. Возле самой городьбы он оглянулся назад, на раскинувшуюся позади Длымь, мирно спавшую в лунном мареве. Даже спящая, она вся источала враждебность. Он ощущал спиной и затылком, как она льется из черных окон, змеится, ищет его… Черные окна… Черное зло… То самое, что стерегло путь к древнему идолу, что он потревожил когда-то… Теперь оно здесь, в его родной деревне, в сердцах прежних друзей и соседей, льется из черных окон, с каждым часом становясь все чернее, все гуще, глухим вязким пологом отмыкая его ото всех, кто был ему близок. Леся… Леся осталась там, по ту сторону полога. Никого с ним больше нет: ни Леси, ни братьев Луцуков, ни Насти-солдатки… Отвернулся с негодованием дядька Рыгор… Только Вася…Васе не страшно черное зло, от него любая тьма прочь бежит. Но даже его, что так предан другу, этот друг подставил под гайдуцкие нагайки… Нет тебе, Янка, места на этом свете, повсюду ты сеешь одно лишь горя да смуту. И позор… Он едва смог очнуться от тяжких дум, когда с той стороны околицы, из ближайших кустов, до него вдруг донесся срывающийся детский голос: -Дядь Вань!… |