Литературный Клуб Привет, Гость!   С чего оно и к чему оно? - Уют на сайте - дело каждого из нас   Метасообщество Администрация // Объявления  
Логин:   Пароль:   
— Входить автоматически; — Отключить проверку по IP; — Спрятаться
Старость — убыль одушевлённости, совершающаяся с течением времени.
Неизв. платонник
Василий Ворон   / (без цикла)
След шамана
И познаете истину, и истина сделает вас свободными
Евангелие от Иоанна, 8:32

У страха глаза велики
поговорка
…и внимательны
неизвестное дополнение
В одном очень большом городе, где портил людей отнюдь не только пресловутый «квартирный вопрос», хватились человека. В «спальном районе», до которого еще не добрались вечно бодрствующие бульдозеры, парадоксально призванные улучшать жилищные условия, взволновались жильцы дома, одна из квартир которого была подозрительно необитаема. На жилплощадь, впрочем, никто не покушался, и проблема состояла в другом: жильцы уже были знакомы со страшным словом «гексаген» и, обжегшись на молоке, дули на воду.
— Квартирант-то, может, удумал чего? — волновались соседки. — Не слыхать его, не видать. Хорошо, если помер…
Кто именно жил в этой квартире, многие не знали, а кто-то вспомнил некоего мужчину, но имени назвать не смог. Все это было не только крайне любопытно, но и подозрительно, поэтому как-то поутру у единственной не железной двери на площадке собрались участковый милиционер, тетка из жилищного управления и двое самых настырных соседей, в нелегкой борьбе заслуживших право быть понятыми. И если понятым не было известно о хозяине квартиры совсем ничего, то официальные лица — участковый и женщина из управления — знали только имя, но оно ничего им не говорило.
Дверь легко вскрыли и вошли в квартиру.
Внутри никого не оказалось и понятые — баба с отвратительным лицом и мужик с необъятным брюхом — разочарованно переглянулись. Однако сама квартира при ближайшем рассмотрении произвела на всех большое впечатление, заставив понятых неумело перекреститься, а участкового даже пробил холодный пот. Он действительно решил поначалу, что это было гнездо террористов, но вскоре понял, что ошибся. Однако инспекция квартиры затянулась: определить, что за человек здесь жил, оказалось задачей не из легких.
Жилище оставалось необитаемым давно, и пыль обильно покрывала хаос, царивший внутри. Участковый милиционер оказался человеком знающим, к тому же подавшимся в участковые не от хорошей жизни и сделал некоторые любопытные выводы из всего увиденного. Хаос, например, не был результатом покидания этой квартиры — тот, кто в ней жил, исчез внезапно, никак не повлияв при этом на внутреннюю обстановку. Мало того, странный человек среди этого хаоса жил так, как ему хотелось, и, похоже, чувствовал себя при этом хорошо.
Одна из комнат оказалась труднопроходимой — в ней была сосредоточена вся мебель, находившаяся в квартире. Обычно так происходит, когда берутся, скажем, циклевать паркет и полностью опустошают одну из комнат в пику другой. Однако ремонта эта квартира не видела очень давно. В забитой мебелью комнате в двух шкафах доживала свой век изъеденная молью одежда, лежали нетронутые простыни с наволочками и другой подобный текстиль. В другой, почти совсем пустой комнате, определенной как «жилой», в углу беспорядочной кучей было свалено множество книг и несколько журналов. При беглом осмотре участковому удалось условно поделить книги на три категории: немного классической и фантастической литературы, трактаты по философии и религиоведению, а также труды по истории. Журналы в основном были так называемые «толстые». Все это читали и перечитывали, но делали это давно.
В этом же помещении лежал кусок ковра (было ясно, что его бесхитростно и не жалея вырезали из настенного красавца, висевшего в забвении в наполненной мебелью комнате). Коврик был явно предназначен для лежания: очевидно, на нем спал хозяин странной квартиры. Кроме того, особенность этого коврика была такова, что он не просто лежал на полу, но был совершенно определенным образом ориентирован по сторонам света, располагаясь по длине с запада на восток (либо наоборот: изголовье участковый определить не сумел). Коврик, к тому же, лежал не у стены, чтобы, скажем, удобнее было его обходить, но располагался в месте, явно для его владельца единственно возможным — его никуда не двигали несколько лет. Несмотря на то, что среди книг был обнаружен Коран, участковый пришел к выводу, что найденный коврик не является молельным, а квартира не принадлежит последователю газавата. И не только потому, что никакого оружия обнаружено не было: просто рядом со священным текстом мусульман мирно соседствовали Библия, Тора, а также Упанишады и «Дао дэ цзин» — ни один поборник войны с неверными не позволил бы такого кощунства.
Еще одной особенностью этой квартиры было то, что электричеством в ней попросту не пользовались. Не всегда, конечно, но, начиная с определенного момента, будто вовсе позабыли, что такое телевизор, электрочайник и даже обыкновенные лампочки (все они отсутствовали в патронах). Свечей и иных осветительных приспособлений, к слову, тоже обнаружено не было. Холодильник, в отличие от мебели, стоял на своем месте в кухне, но был пуст, хотя и не совсем: в его теплых сумрачных недрах был обнаружен старый журнал «Октябрь» («Чтобы голодная мышь не покончила жизнь самоубийством», — мысленно усмехнулся участковый). Все электроприборы были выключены из розеток, а у телевизора, стоявшего вместе со всей мебелью, был, к тому же, обрезан шнур.
Водопроводом вкупе с канализацией тоже не пользовались очень давно, причем произошло это еще до того, как странный жилец покинул квартиру насовсем, а самым диким оказалось то, что и унитаз крепко подзабыл о своем предназначении.
Увидев все это, участковый милиционер пришел к странному, на первый взгляд, выводу: тому, кто обитал в этой квартире, такое понятие как «человеческая логика» было чуждо. Складывалось впечатление, что здесь жил нечеловек. Но об этом участковый не сказал ни понятым, ни тетке из управления — им и без того было не по себе. Особенно из-за того, что было обнаружено сразу, как только они вошли в эту квартиру — в прихожей все стены от пола до потолка были исписаны одной и той же фразой: «Я НЕ БОЮСЬ». И сделаны надписи были давно. Часть стен в комнате, примыкавшей к прихожей, тоже была исписана, но здесь была одна особенность — на определенном этапе предыдущая фраза была заменена на несколько измененную, а именно: «СТРАХА НЕТ». Потом непостижимый жилец перестал изо дня в день писать на стенах и эту фразу.
Всем уже было понятно, что у исчезнувшего из квартиры человека «съехала крыша». Но только участковому показалось, будто он понял, почему.
1
Первым страхом детства, который помнил Птиц, была боязнь темноты в тесной кладовой или, как ее называли родители, «тещиной комнате». Вернее, боялся он не темноты, а того, кто в ней таился и так и норовил оттуда появиться, лишь только Птица оставляли одного, уложив спать. Он закутывался в одеяло с головой и с наслаждением боялся, с замиранием сердца и дыхания прислушиваясь к тишине, доносившейся из кладовой.
В «тещиной комнате» на стенах, заклеенных выцветшими обрывками обоев, были развешаны старые пальто и плащи, а на широченных самодельных полках, прилаженных в глухом углу от одной недалекой стены до другой, лежал всякий иной хлам, давно позабытый и никому не нужный. На полу кладовой, занимая добрую треть всего ее объема, стоял древний бабушкин сундук, тщательно ею запираемый. На оставшемся пятачке в разнокалиберных картонных коробках хранились игрушки Птица. И среди этого всего и жил тот, кто имел намерение всякую ночь прокрасться к его постели и наверняка сожрать. Или, по крайней мере, утащить спасительное одеяло. Но почему-то никогда из комнаты не вылезал, отчего, кстати, менее страшно не становилось.
Утром Птиц иногда подходил к снятой с петель еще в период вселения двери, ведущей в «тещину комнату». Солнце в упор било в крошечное ее нутро, разгоняя мрак до еле видных теней, совсем не страшных и даже веселых. Он победно и смело входил в кладовую и принимался, скажем, перебирать свои игрушки, затягиваемый этим занятием на добрых полдня, попутно размышляя, куда могло прятаться ночное чудище. Детский ум услужливо подсовывал единственную правдоподобную версию: страшило сидел в бабушкином сундуке. От этого ёкало сердце, торопливо и сладко взбираясь к самому горлу, но на сундуке висел большой и мрачный замок, обещая никого и никуда без особого на то дозволения — ни в сундук, ни из него — «не пущать». Поэтому бояться было нечего. Правда, становилось непонятно, как тогда чудовище могло вылезти оттуда ночью; поэтому Птиц, добираясь до этой стадии размышлений, неизменно начинал скучать, и, опасаясь, что так, пожалуй, и бояться будет нечего, прекращал дальнейшие изыскания. Когда солнце пряталось либо за тучу, либо за соседний дом, Птиц зажигал лампочку, по-простецки висящую без всякого абажура под потолком над дверным проемом, и она прекрасно заменяла скрывшееся мировое светило.
А ночью, стоило только родителям уложить Птица в постель и уйти вместе с бабушкой смотреть телевизор в соседнюю комнату, страхи возобновлялись, и самой лучшей защитой от них было одеяло.
Изредка Птицу удавалось заглянуть в таинственную обитель зла — сундук, — когда бабушка, не чаще одного раза в месяц, принималась в нем что-то неторопливо перебирать. Она не позволяла ему ничего трогать, и он с благоговением пристраивался в неудобной позе рядом и наблюдал за ритуалом появления из сундука всевозможных вещей. То, что сундук оказывался открытым и, следовательно, из него легко могло выбраться ночное чудище, его никак не волновало, поскольку все страхи меркли перед желанием заглянуть в святая святых — магический сундук. А чудище что? — оно ведь легко могло укрыться на время ревизии сего убежища в каком угодно другом месте, хоть в карманах старого папиного дождевика, угрюмо висевшего тут же и, однако же, нисколько не страшного сейчас, днем, да еще при бабушке.
К внутренней стороне крышки сундука были любовно прилажены при помощи заржавленных кнопок вырезки из невиданных доселе Птицем журналов. На пожелтевших страницах были изображены какие-то невероятные тети с тонюсенькими талиями в пышных платьях, полностью скрывавших ноги. Тети были в шляпах, которые Птиц видел разве только в кино, и еще некоторые из них держали в руках, затянутых длинными перчатками, необыкновенные зонты — такие ажурные, с которыми в дождь совершенно невозможно было бы появиться на улице.
В сундуке лежали старые бабушкины вещи, издавая стойкий запах нафталина. Например, неведомые фильдеперсовые чулки, в которых бабушка, в изредка произносимых речах, среди других называемых вещей завещала «положить себя в гроб». Там же хранилась ее гордость — шуба из черного каракуля, которую несколько лет подряд безуспешно клянчила у нее мама, и которая пришла таки в негодность то ли пожранная молью, то ли еще по каким-то причинам. Это тряпичное барахло Птица не особо интересовало, и он терпеливо ждал, когда оно обнажит заветное дно сундука, где покоилась, словно сокровища пиратов в глубине моря, шкатулка. Она была из темного лакированного дерева, имела внушительные размеры и запиралась на ключ, так же строго хранимый бабушкой. В шкатулке среди каких-то бумаг и писем находились истинные богатства. Ими были: бронзовая увесистая фигурка древнего воина в панцире и кирасе, который опирался на ствол длинного ружья, пробка для бутылок с серебряным навершием в виде бегущего козла, и старые мужские часы на потертом кожаном ремешке. Все это Птицу удавалось увидеть очень редко и в знак особой милости потрогать при бабушке (все, кроме часов), чтобы потом вновь целый месяц дожидаться повторения ритуала. И помнить, что в сундуке в это тихое время обитает ночное чудище.
На более поздний период в детстве Птица приходился эпизод, связанный с другим его страхом, вернее, не страхом, а неким физиологическим неприятием и, что более ценно, попытка это неприятие преодолеть.
На лето Птиц, как правило, был отправляем с бабушкой в деревню к тетке. Недалеко от деревни проходила железная дорога, на которую местные мальчишки любили бегать для разного рода развлечений. Птиц игр возле железной дороги не терпел, но, поскольку шли все, то оставаться в стороне было не к лицу, и он шел тоже. На рельсы подкладывались гвозди и монеты — это и было главной потехой мелюзги. С трудом выносить подобные мероприятия Птицу мешал не сам факт такого озорства, а нечто совсем другое. Он не выносил громких звуков вообще, а жуткий грохот несущихся товарняков просто вводил его в полуобморочное состояние. Шум этот забирался внутрь него, как чудище в бабушкин сундук, и устраивало там свистопляску. Мир качался, мерк, Птицу казалось, что земля, так же как и он, не могущая терпеть этого звукового надругательства трескается у него под ногами, и вот-вот провалится в какие-то жуткие неведомые тартарары. Проезжавшую мимо зеленую электричку выдержать было много легче — она и двигалась стремительней, и была гораздо короче, и так истово не громыхала. Но вот товарную вереницу глухих заклепанных вагонов, заляпанных цистерн и иных емкостей он терпеть не мог. Бежать смысла не было: во-первых, особо далеко не убежишь, а во-вторых (и это было главным), ребята бы засмеяли. Поэтому Птиц просто крепко зажимал уши ладонями и ждал. Помогало не слишком хорошо, но все-таки было легче. Деревенские пацаны над этим его чудачеством смеялись, но он придумал для них подходящее объяснение: мол, с детства уши болят, потому что когда-то давно рядом с Птицем-де выстрелила настоящая пушка. Пушка, конечно, была нагло выдумана, вблизи он ее видел лишь на легендарном крейсере «Аврора», когда был в Ленинграде, а стреляла, по питерскому обыкновению, другая пушка — в Петропавловской крепости, обозначая тем самым не менее обыкновенный полдень. В фантазии Птица пушка стреляла именно на крейсере, а он притаился рядом. Такое объяснение полностью устроило деревенских мальчишек и теперь эта Птицинская странность — зажимать уши ладонями — не казалась им придурью, а, напротив, заставляла его, Птица, уважать, совсем как тех древних красноармейцев, которые «видели Ленина». Уважать-то его уважали, но смеяться не перестали — смеяться не обидно, а так, больше для порядка. Но Птицу обидно было. И даже не то, что смеялись, нет. Ему было обидно за себя. Перед самим собой. Поскольку он-то знал, что никакой героической засады рядом с пушкой не было. К тому же в деревню, куда ездил Птиц, как-то приехала девчонка, старше его на целый год и тоже из столицы. Девчонка оказалась боевая, всюду лазила с мальчишками, и про Птицинскую пушку ей рассказали. Она тогда хмыкнула и ничего больше не сказала, но Птицу показалось, что не поверила она в эту его легенду. Ну, девчонка и девчонка — скажет кто-то, — подумаешь! Но он-то в нее влюбился. Ему-то уже было не все равно — зажимать уши или нет. И стыдно ему теперь было вдвойне. Правда, зазноба его тайная ничем не дала понять, что ему не поверила. Но он тогда заболел. Заболел мыслью, как это свое неприятие шума победить. И не нашел ничего лучше, как выбить клин клином.
Выбрав как-то день, когда никто из деревенских не намерен был отправляться к железной дороге, Птиц тайно ушел туда один. Было там одно место, где рельсы проходили по небольшому мосту, перекинутому через крошечную речку-ручеек. Мост, само собой, был весь железный и когда по нему проходил даже одинокий маневровый тепловоз, слышно было далеко окрест. Мальчишки не любили лазать по этому мосту — даже им было неприятно сидеть под ним, такой там стоял грохот и лязг. Однако сидели, испытывая друг друга в выносливости. В основном это было неким наказанием за проигрыш в каком-либо споре. Было на этом мосту одно подходящее для таких испытаний место. Правда, ребята использовали его крайне редко. Потому что там действительно было страшно.
Место это находилось в самом железном чреве моста. Протиснуться туда можно было либо с одного конца моста, либо с другого. Небольшой узкий проход тянулся под самыми рельсами, до которых при желании можно было дотянуться рукой. Внизу, на приличном расстоянии, сквозь решетчатый пол этого тоннеля была видна речушка. И повсюду, куда ни ткнись — железо. Вот в это место, в эту жуткую погремушку, он и отправился бороться с неприятием шума.
Пробираясь по насыпи к мосту, он тайно надеялся, что на избранном им самим сеансе преодоления ему достанется безобидная молниеносная электричка. Но, уже устроившись ровно посередине моста в тесном проходе под самыми рельсами, он услышал приближавшийся издалека тяжкий грохот товарного состава. Птиц испугался. Он уже хотел было вернуться, но ему на миг привиделось, как он, жалкий и нелепый, лезет по сотрясаемым недрам моста наружу, протискивается в узкий лаз и… И невероятный стыд овладел им. Птиц решил остаться, и оттого, что он принял решение, ему стало легче. Он сел на уже начавшую вибрировать решетку пола и зажмурился. Он все-таки зажал ладонями уши, не в силах противиться этому желанию и тут на него набросился поезд.
Как сильно он не прижимал ладони к горячим ушам, ничего не помогало. Дикий рев, лязганье, грохот и яростные удары наполнили его доверху, как забытый под водопроводным краном чайник. Он разом пожалел, что затеял это испытание. Ему хотелось бежать без оглядки прочь из этого зловещего места. Он даже инстинктивно поднялся на ноги, еще не разжимая век, и тотчас потерял равновесие. Ему пришлось распахнуть глаза и выставить руки в стороны, обнажив уши, чтобы не упасть. Так он и остался стоять посреди страшного перехода в чреве моста: враскоряку, как обезьяна, упавшая с дерева, не в силах уже ни вновь закрыть глаза, ни зажать уши.
Казалось, что нечеловеческий грохот не стал больше, а картина, увиденная Птицем, хоть и была страшна, но завораживала. По сумрачному стальному проходу метались солнечные блики-просветы. Они совершали мгновенные скачки от одного края моста к другому и сейчас же начинали все заново. Над головой Птица, на темном фоне проносящейся туши товарняка плясали россыпи искр, высекаемые чудовищно близкими жерновами колес, налетавших на рельсовый стык. Жуткий шум, аккомпанирующий всему этому кавардаку, был настолько велик, что Птицу даже показалось, что он вовсе не такой громкий. Он помнил, что число вагонов в товарном составе никак не может быть меньше семидесяти, и поэтому догадывался, что пытка затянется. И он стоял в тесном переходе и заворожено смотрел на стальную мистерию, участником которой стал.
…Когда Птиц вылез из-под моста и, шатаясь, побрел по полю назад к деревне, он был оглушен, но оглушен не тем, чему только что был свидетелем, а тишиной, царившей в мире. Перед ним качалось поле с поднимающимся хлебом, весело разбавленное озорными васильками, которые подмигивали такому же синему небу, где пил это самое небо далекий жаворонок. И в этом мире не было места никаким железным чудовищам, способным убить тишину только тем, что им вздумается начать движение — бессмысленное движение в неведомую даль.
С тех пор Птиц перестал зажимать ладонями уши, если оказывался поблизости проходящего мимо поезда. Однако не оттого, что этот грохот теперь был ему безразличен. Просто ему казалось, что таким образом однажды он может прослушать что-то важное. Например, крик человека, попавшего в беду.

2
Спустя несколько лет он рассказал об этом своем испытании «железом» другу Димычу. Внимательные не по годам глаза Димыча за толстыми стеклами его безобразных очков заинтересованно прищурились.
— Любопытно, — сказал он тогда. — Теперь понятно, как в древности рождались мифы. Тебе это не напоминает битву, скажем, Ильи Муромца со Змеем Горынычем на калиновом мосту?
— Да, действительно, — с улыбкой кивнул Птиц. — Только твой Илья на этот раз чуть не обделался.
Димыч жил через улицу в тесной квартирке со своей бабкой. Отца он не помнил, а мать давно жила отдельно, позабыв не только о сыне, но и о собственной матери. Птиц познакомился с ним в первом классе — нелепый малыш в больших очках был похож на слепого котенка. Поначалу общаться с ним никто не хотел, и Птиц не был исключением. Димыча посадили на первую парту с девочкой и Птиц со своей «камчатки» мог наблюдать за тем, как тот старательно пытается разглядеть то, что было написано на доске. Димыч страдал по мужской компании и хвостом ходил за Птицем и еще двумя ребятами, благо все жили по соседству. Поначалу они на это преследование не обращали никакого внимания, потом стали развлекаться. Они дразнили Димыча, будто бы зовя с собой поиграть, а сами прятались и хохотали до упада, наблюдая из кустов, как жалкий недомерок в очках безуспешно пытается их найти. Это веселило Птица недолго, до тех пор, пока он не обратил внимания на то, как Димыч переходит довольно оживленную улицу по пути в школу и обратно. Шел он, как и все, не до перекрестка, где стоял светофор и была намалевана заезженная «зебра», а наискосок — так было, конечно, быстрей и удобней, но и грозило опасностью оказаться под колесами резво проезжавшего мимо автотранспорта. Весь первый класс многих ребят встречали-провожали мамы-папы. Даже Птица поначалу тоже водили в школу за ручку, но через месяц он начал делать это сам, поскольку у его родителей по утрам и так был дефицит свободного времени. Единственным, кто с самого начала ходил в школу один, был Димыч: бабке было трудно таскаться туда-сюда, поэтому он самостоятельно преодолевал весь путь от дома до школы и обратно. Иногда его переводил через дорогу кто-либо из родителей, опекавший своего отпрыска, но чаще Димыч сам пересекал опасный участок, делая это самым бесхитростным образом. Он намечал своим далеко небезупречным зрением две точки в пространстве и медленно шел от одной к другой, не обращая никакого внимания на то, что делалось по сторонам. А по сторонам водители, не привыкшие пропускать пешеходов даже на «зебре», с недоумением и досадой объезжали малыша-очкарика с портфелем, невозмутимо шедшего наперерез любой легковушке или автобусу. Изо дня в день наблюдая преодоление этого несгибаемого маршрута, Птиц как-то стал свидетелем того, как какой-то зазевавшийся погонщик самосвала с жутким скрежетом остановил своего железного коня, едва не раскрошив череп Димыча бампером. Когда вой покрышек растворился в огненной листве деревьев, а на асфальте остались чернеть две жирные полосы, Димыч замер, втянув голову в плечи. Затем повернулся к распахнувшейся дверце грузовика, нашарил близоруким взглядом бледное пятно лица водителя, так и не сумевшего вспомнить ни одного не то что человеческого, но даже матерного слова, поправил на носу очки и так же медленно двинулся дальше. Птиц в тот же день, отстав от своих приятелей, привычно улепетывающих от несчастного очкарика, дождался Димыча, перевел через дорогу, и с тех пор они уже не расставались. Вытеснив девочку, Птиц занял место на первой парте рядом с ним. Учительница для порядка пыталась поначалу их рассадить, но, видя, с каким упорством они вновь садятся рядом — то на последней парте, то на первой — уступила.
Сидеть с Димычем для Птица оказалось выгодно. Нелепый очкарик все схватывал на лету, не только успевая по всем предметам сразу, но даже здорово опережая всех, давно проторив дорожки во все доступные библиотеки. Птиц же предпочитал на уроках считать ворон, рисовать забавные рожи на задворках тетрадей и сочинять стихи, поэтому Димыч учился за двоих. На золотую медаль он не тянул только потому, что умудрился обратить против себя почти всех учителей в школе — всюду он замечал за ними ошибки и не боялся высказываться по любому поводу.
Преподавателю алгебры и геометрии, бездарной Зинаиде Петровне, Димыч никогда ничего не высказывал по одной лишь причине — любой конфликт выбивал ту из накатанной колеи, она начинала путать все на свете, и ее и без того чудовищное преподавание материала становилось абсолютно недоступным даже хорошистам. Химичку — косолапую бабищу с невероятной грудью, легко применявшей на своих уроках рукоприкладство и плохо отредактированный мат, — он бесил своей близорукостью, помощью Птицу на контрольных, а также тем, что решался предлагать иные решения задач, нежели уже были явлены классу ею самой. За что и слетал нередко с невысокой кафедры в шкаф с ретортами. Преподаватель истории, плакатная еврейка Сара Моисеевна его вообще не выносила — Димыч спорил с ней чуть ли не на каждом уроке по поводу всего.
Он утверждал: древляне вовсе не отличались от полян дикостью нравов оттого, что жили в лесах в непосредственной близости от зверей. Сара Моисеевна, борясь с желанием сорваться на крик, ссылалась на Карамзина, на что Димыч парировал, что Карамзин пользовался источниками древнего летописца, который, очевидно, сам был полянского племени, а потому объективностью не отличался…
…Нет, Димыч не верил в то, что древние славяне были варварами, которым греки поднесли на блюде свою культуру вместе с христианством. Религия славян оказывалась вовсе не так плоха, а сами славяне были простыми добрыми людьми в отличие от надменных эллинов, к тому времени знавших толк не только в государственном структурировании и искусстве, но также в гомосексуализме и пьяных оргиях…
…О нет, Сара Моисеевна, Куликовская битва, преподносимая нам как переломный момент в истории противостояния татаро-монгольскому игу, вовсе не была таковой. Мало того, Русь в те времена активно сотрудничала с Золотой Ордой, а Мамай был обыкновенным самозванцем, свалив которого, Дмитрий Донской оказал услугу тогдашнему правителю Монгольской империи хану Тохтамышу, с которым Русь успешно сотрудничала, а вовсе не воевала…
Выдержать это действительно было трудно: к тому времени (седьмой класс) Димыч уже был знаком с трудами Карамзина, Грановского, Соловьева, Ключевского и еще бог знает кого. Преподавателей это приводило не в священный трепет, но в тихий ужас: мальчик разбирался в таких вещах, для которых стены средней школы оказывались тесноваты, подобно ползункам, натягиваемым на половозрелого отрока. Бессчетное число раз Димыч за свой язык оказывался не только в коридоре, но и в кабинете директора, который, к счастью, симпатизировал несносному очкарику (директору посчастливилось избежать опыта преподавания чего-либо юному дарованию).
Тем временем зрение Димыча, и без того ужасное, ухудшалось. Его даже хотели перевести в специализированную школу, но передумали — осталось учиться не так много.
Птиц же был далек от всех этих сложностей — он наслаждался жизнью без вникания в механизмы таковой, ничуть не задумываясь о будущем. Он влюблялся в девчонок, писал стихи, и читал всем подряд: тем же девчонкам, приятелям и, конечно, Димычу. Правда, Димыч только поначалу позволял ему декламацию своих произведений, а с некоторого времени просто требовал бумажку, на которой они были записаны, чтобы тут же погрузиться в них своим носом, оседланным очками. Как-то Птиц возмущенно спросил:
— Почему ты не хочешь, чтобы я сам прочитал тебе свои стихи?
— Потому что редкий поэт умеет читать собственные вирши.
— Это еще почему? — удивился Птиц. — Кому как не поэту это уметь — ведь он их и написал!
— Ошибаешься. То, что поэт декламирует, написано кем-то другим.
— Бредишь, что ли? — спросил ошарашенный Птиц.
— Это ты бредишь, когда берешься читать стихи. Когда ты пишешь, а тем более хорошие стихи, ты находишься в особом состоянии, порой даже не замечая этого. Ты не адекватен этому миру. Ты словно приемник, настроенный на неведомую волну и просто фиксируешь на бумаге то, что еще мгновение назад не имело словесного эквивалента. Поэт не пишет стихи! Что-то пишет поэтом. А когда он начинает исторгать их собственной глоткой, заглядывая в бумажку, или даже делая это по памяти, то берется уже не за свое дело, так как в этом случае стихи читает то, что и составляет его как человека, то есть компот из эгоизма — самовлюбленность, тщеславие, гордыня. Лишь очень немногие поэты умеют декламировать то, что некогда записали. Например, Владимир Семенович и Булат Шалвович. А вот тебе, дорогой друг, делать это ни к чему. Записал — и дай прочитать другому. Так лучше, поверь.
— Но ты-то откуда про это знаешь? — усмехнувшись, спросил Птиц. — Ведь ты стихов не пишешь.
— Не пишу, — кивнул Димыч, стараясь разглядеть сквозь чудовищные линзы друга. — Но я же почти слепой, поэтому у меня хороший слух.
— Ну и что?
— Слышал где-то, — лукаво улыбнулся Димыч. Он слепо прищурился за стеклами своих линз и добавил, глядя куда-то в неведомое: — Знаешь, шаманы во время камлания, общаясь с духами, разговаривали особым ритмичным речитативом. У таких народов не знали, что такое поэт, потому что им был шаман. А многие мистики отлично знали и без этого, что поэт сродни шаману, так как умеет слышать то, что другим недоступно. Некоторые были уверены, что если бы поэты не занимались такой ерундой, как жонглирование словами, то вполне могли бы стать адептами высшего знания, как даосские мудрецы или буддийские монахи. В суфизме так вообще поэзия была неотделима от высшего знания — у них понятия «поэт» и «мудрец» просто не разделяли.
Димыч рассмеялся и едко добавил:
— Так что ты, выходит, недоделанный шаман.
— Что же они, эти твои шаманы, мрут как мухи? — спросил Птиц. — Один стреляется, другой в водке топится, третий из окна выбрасывается?
— На самом деле мрут они не чаще, чем другие люди. Просто поэты — особенно известные — на виду. Такие люди в своей жизни подходят к особой черте, своеобразной точке невозвращения или «принятия решения», как говорят пилоты, где они вынуждены выбирать, идти ли им дальше, или поворачивать оглобли. Никто, конечно, им об этой точке не говорит, они просто интуитивно ее чувствуют. Поэта, повернувшего оглобли, сразу видно: в своем творчестве, если это еще можно так назвать, он как бы стоит на месте, не двигается вперед. А другие из тех же, кто тоже дальше не пошли, и поняв, что жить как прежде они уже не просто не могут, но и не умеют, не находят иного выхода, как шагнуть из окна. Но тот человек, кто оставил эту точку невозвращения позади, дальше уже не просто идет, но летит. Правда, и стихов чаще всего больше не пишет. Он уже не поэт, а шаман. Настоящий шаман.

3
Чудище из домашней кладовой Птица давно уступило место другим страхам, более серьезным, бабушкин сундук для которых оказался бы тесен, а защита в виде одеяла смешна. Сам сундук, как и большая часть его содержимого, после смерти бабушки сгинул на помойке и все, что от него осталось, была шкатулка, выпотрошенная полностью, а былые сокровища, давно перестав быть таковыми, заняли дежурное место под стеклом на одной из книжных полок.
С детства для Птица самыми страшными людьми были зубные врачи. С взрослением этот страх не уменьшился, и зубоврачебное кресло оставалось для него сродни электрическому стулу. Неудивительно, что с зубами у Птица дела обстояли далеко не белоснежно-ослепительно. Каждая очередная дыра в зубе, обнаруживаемая при помощи языка или неприятные ощущения во время, скажем, чаепития, тут же портили жизнь, немедленно превращая весь белый свет в нестерпимо бьющую в рот лампу над вышеозначенным креслом. Птиц всегда терпел до последнего, но в ненавистный кабинет все-таки шел, считая это самым большим испытанием.
Будучи жутко мнительным, Птиц любые страшные болезни непременно примерял на себя, словно француз под Москвой армяк заколотого мужика-партизана, тревожно сравнивая симптомы с собственными ощущениями. На первом месте по внушаемому ужасу у него стоял рак — с тех пор, как Птицу довелось пару раз посетить вместе с мамой ее двоюродную сестру, проходившую очередное облучение в тогда еще свежевыстроенном онкологическом центре на Каширке. Птиц тогда на всю жизнь насмотрелся на полупрозрачных, как ему казалось, людей, без единого волоска на голове, помеченных кто где особыми крестиками для точности облучения. После этого ни одно кино не могло напугать его сильнее. Он замирал от страха, представляя, как обнаруживает у себя в теле какое-нибудь уплотнение-опухоль, не понимая, как это она может быть, скажем, «доброкачественной», и тут же последующие картины начинали тесниться у него в голове: хмурый врач, обреченно кивающий головой, рвота от «химии», клоки волос на расческе и непременное «сколько мне осталось?». Птиц жадно ловил любое упоминание об очередном чудо-лекарстве, способном, как утверждалось, излечить от смертельной напасти и тайно записывал непонятные названия на клочках бумаги, которые неизбежно терял.
Как-то, уже в призывном возрасте, когда Птиц уже должен был идти отдавать священный долг родине, ему действительно стало нездоровиться. Он и так был не слишком упитан, а тут совсем исхудал и вдобавок стал мерзко покашливать. Будучи начеку, Птиц выявил некоторые другие симптомы и пришел к выводу, что занедужил туберкулезом. Врач, к которому он обратился, полностью подтвердил его диагноз.
Птиц пребывал в шоке неделю, вместо казарм отправившись в больничную палату. Димыч, которому он позвонил, не без ехидства поздравил его с грамотно поставленным диагнозом, сказал, что если бы Птица угораздило пойти учиться в медицинский, он нашел бы у себя еще и не то, и на прощание «успокоил», сказав, что «так удачно еще никому не удавалось откосить от службы». Птиц, конечно, был раздосадован на Димыча, однако понимал, что тот прав.
Птиц начал помногу есть, до некоторых пор нисколько не прибавляя в весе, привык пить непереносимое поначалу козье молоко и научился различать на собственных рентгеновских снимках предательские пятна туберкулом, с содроганием гадая, не увеличились ли их размеры. В санаториях он общался с себе подобными, в кругу которых кто в шутку, а кто и всерьез причислял себя к особой касте избранных, отмеченных таковым элитным недугом, в списках почетных членов которой непременно стояли известные люди во главе с Антоном Павловичем Чеховым, а также персонажи некоторых классических литературных произведений.
Птиц стал спокойнее относиться к вероятности заболеть чем-либо и даже его страх перед раком несколько притупился, когда судьба нанесла ему еще один удар с неожиданной стороны: у мамы был обнаружен рак правой молочной железы.
Когда он пришел к ней в уже знакомый и прозванный им «бухенвальдом» корпус онкологического центра, то на всю жизнь запомнил, как мама, увидев его, неловко и стыдливо закрыла руками свое отнятое естество под опавшим халатиком. Он прижимал к себе ее маленькое вздрагивающее тело и никак не мог понять теперешнего своего отношения к раку, этому проклятому чудовищу, отнимавшего у него родного человека. Он по-прежнему боялся его, но вместе с тем что-то еще поднималось из недр его души, заставляя сжимать кулаки.
Птиц стал чаще забегать к Димычу. Он сидел в его крохотной кухне, пил крепкий чай, давая читать свои, ставшие меланхоличными стихи и боялся идти домой (где-то он вычитал, что раковые больные излучают особые энергетические токи, небезопасные для здоровых людей). Несмотря на операцию и «химию», обширные метастазы сожгли маму за год с небольшим, и все знакомые сердобольцы хором твердили, что ей прямо-таки повезло — иные, дескать, мучаются гораздо дольше. А Птиц ненавидел себя за трусость, из-за которой в последние месяцы все реже подходил к постели слегшей окончательно мамы. Только когда он невероятным образом почувствовал, что она уходит, он подошел к ней, уже несколько дней не приходившей в сознание и, взяв холодеющую руку, прошептал: «Прости, мама».
Но себе простить так и не смог.

4
Наступила эпоха очередных переходов от худшего к неизведанному: Советская Империя приказала идти в светлое будущее без нее и по языческой традиции забрала с собой в небытие почти все запасы какой ни есть провизии. Посиделки у Димыча не стали реже — теперь за все еще крепким чаем они обсуждали лихорадку в стране, которая, подобно амебе, принялась размножаться делением. Димыч к этому времени успел устроиться на так называемый «слепой завод», по иронии судьбы находившийся не так далеко от его дома — там трудились люди с частичной или полной потерей зрения, и где выпускались нехитрые, но необходимые во всяком хозяйстве электротехнические штуковины: выключатели, розетки и все в том же духе. Благодаря тому, что завод имел регулярные правительственные заказы, предприятие сумело выжить в хищном рыночном зоосаде, поэтому деньги у Димыча с бабкой были. К тому же бабка как военный пенсионер(!), почетный партизан и герой всевозможных починов получала пенсию чуть выше, чем у всех остальных стариков бывшего Союза, из-за чего денег хватало не только на крепкий чай. Еще Димыч раздобыл где-то старую пишущую машинку, объясняя это тем, что начал «подрабатывать машинисткой». Птиц поверил в это лишь когда застал Димыча за работой врасплох: тот не услышал звонка, и дверь открыла бабка. Птиц остановился столбом на пороге комнаты друга: Димыч сидел за столом и с невероятной ловкостью тарахтел всеми десятью пальцами, совершенно не глядя на клавиши и упершись носом в какие-то листки, укрепленные в специальном держателе прямо перед его очками.
— Ну, ты даешь! — восхитился тем же вечером за чаем Птиц. — А стихи мои перепечатаешь?
— Тащи, — пожал плечами Димыч, таращась сквозь него без своих привычных линз (во время чаепития он всегда снимал очки, потому что стекла запотевали). — Только это у тебя еще не стихи.
— А что? — готовясь обидеться, спросил Птиц.
— Стихосложение, — невозмутимо ответил Димыч, прихлебывая настой. — А чтобы ты стал поэтом, а не специалистом по стихосложению, тебе еще пострадать нужно.
— Пострадать? — отставил чашку Птиц, но с обидой пока решил повременить. — Я что, по-твоему, страдал мало?
— Ты вообще не страдал.
— Да ты что, серьезно, что ли?
— Как никогда. Все это время за тебя страдал кто-то другой. В основном мама. И когда ты чахотку свою подхватил, и когда она сама слегла. А тебя пока только холили и лелеяли.
— Да ты чего, Димыч?! С дуба рухнул, что ли? — растерявшись, лепетал Птиц. — И что же мне, в переход идти, как иные с дудками-гитарками, причитать «ударьте Христа ради», что ли? А?..
— Не надо никуда идти. За тобой, когда надо будет, сами придут.
Птиц молчал, позабыв и про чай и про обиду, и слушал. Димыч продолжал пыхтеть в свою чашку, попутно излагая:
— Придут и мордой об стол ударят. Так, чтобы, глядя в зеркало, себя не узнал. Чтобы перестал о себе думать и себя жалеть. Вот тогда из тебя поэт, может быть, и получиться. Так что сиди пока и чай пей. Остынет. Поэт…
Так всегда и было: Димыч отчитывал Птица как родитель нашкодившего шалуна, но они никогда не ссорились. Несмотря на то, что Птиц был Димычу ровесником, он признавал в друге старшего — тот был не просто умней, но мудрее.

5
Была у Птица еще одна навязчивая мысль, впервые посетившая его где-то лет в семь. Страхом это назвать было, пожалуй, нельзя, однако Птицу оно доставляло какое-то мазохистское удовольствие, немного пугая и одновременно восхищая своей неправдоподобной выпуклостью, как замечательный фильм «Через тернии к звездам», где все было выдумано, но выглядело очень натурально. Фобия была проста — Птиц старательно обдумывал мысль, что его мать с отцом вовсе не его родители. Индийские фильмы, которые он тогда с упоением смотрел, эту мысль укрепляли (но сами не являлись ее источником). И это притом, что отношения и с матерью, и с отцом были замечательные, никаких отчуждений или нетерпимости ни с его, ни с их стороны не было.
Нужно ли говорить, что в итоге все так и оказалось. Женщина, что стала ему матерью, детей иметь не могла, и с превеликими трудностями, с помощью главврача — друга семьи, — совершившего, по сути, должностное преступление, оформила его, «отказника», как собственного сына. Птицу стало известно об этом уже после смерти мамы — выболтал пьяный в дым отец. Через год он ушел к другой женщине, которую любил уже несколько лет. Птиц почувствовал обиду за маму. Такую обиду, что простить этого отцу не смог, поэтому расстались они плохо.
Так Птиц остался один в пустой квартире.

6
После школы со своей аттестационной троечкой Птиц учиться в институте не имел возможности, а в иных учебных заведениях, помельче — желания. Поначалу, когда все еще было хорошо — и мама жива, и жили все вместе, — отец по случаю впихнул его к себе в институт, где Птиц и простоял за кульманом несколько месяцев, выполняя посильную работу, компенсируя отсутствие знаний твердостью руки, за которую его хвалили еще на уроках рисования и черчения. Однако долго это продолжаться не могло: не столько из-за недостатка образования Птица, сколько из-за его же нежелания скучать над белыми листами, расчерчивая рамки и затачивая для всех желающих карандаши. Его трудовая книжка после ухода из отцовского института в короткий срок пополнилась десятком записей, так же отличавшихся почерком, как и то, чем он занимался. Одни названия его рабочих специальностей пестрили не только чуждыми русскому языку корнями, но и черточками-дефисами: монтажник-сборщик, ремонтировщик, контроллер-учетчик и даже нечто неопределенное, напоминающее не то неуклюжее ругательство, не то анатомический термин: член бригады.
Крах Советского Союза Птиц встретил, как и многие, не пережившие сего события, на кладбище, где познакомился чуть ли не с самой древней на земле профессией могильщика. В постперестроечный период народ прекращал физическое существование если не охотнее, то чаще, поэтому трудные времена Птиц миновал, в целом не бедствуя. Подобная работа настроила его на философский лад, он понял, что все дороги, вопреки торжественному афоризму ведут вовсе не в Рим, а на кладбище, и его поэтическое наследие пополнилось соответствующим циклом стихов.
Кладбище, приютившее его, было молодым, появившись в свое время на окраине Москвы, но вскоре окруженное быстрорастущим городом как клок суши разлившейся рекой. Похоронный бизнес всегда был делом прибыльным и циничным, как и небезызвестные дома, где за деньги имитировался процесс размножения; кладбище процветало, пополняясь новыми захоронениями и Птиц, выброшенный, словно во время кораблекрушения на спасительный островок, чувствовал уверенность в завтрашнем дне, привычно кромсая землю под очередной «последний приют». Смерть работала, не покладая своей остро отточенной косы, тишину кладбища, вероятно, по незнанию воспетую поэтом, с периодичностью объявляемых в метро остановок нарушали густые и душераздирающие звуки оркестров, а также напутственные речи, в которых больше нуждались оставшиеся в живых, нежели те, кто собрался в этот не предусматривающий возвращения путь.
Птиц трудился на кладбище, ночевал у подружек, тщательно оберегая от них пустоту своей квартиры, и вечерял у Димыча. Димыч уже ходил с белой тростью, хотя зрение окончательно не потерял. К его великой радости, он все еще мог читать, придвигая книгу к самому носу, и делал это на удивление быстро.
— С твоими мозгами нужно в МГУ учиться, — сказал ему как-то Птиц. Димыч невесело усмехнулся:
— Но не с моим зрением.
— А вдруг? Ты бы хоть попробовал! — настаивал Птиц, но Димыч только отмахнулся от него:
— Помимо всего прочего — нужного и полезного — в твоем МГУ в меня будут стараться впихнуть и то, что мне совсем ни к чему. К тому же суть академического образования состоит в том, что одни умные люди советуют другим, какие книги тем следует прочитать-изучить, время от времени цитируя из этих трудов. А потом проводят проверки с целью отделить лентяев от настоящих учеников. Вот и все. А я и без этих умных людей знаю, что именно мне нужно прочитать. И где это найти. К тому же я делаю это не для дяди-препода, а для себя, поэтому лениться мне вовсе не с руки.
Птиц по просьбе Димыча облазил все доступные библиотеки, таская для друга книги по списку и художественной литературы среди них было подавляющее меньшинство. Когда в библиотеках нужных книг больше не осталось, Димыч стал заказывать их по почте. Приблизительно раз в месяц — иногда реже, иногда чаще — Птиц получал на свое имя почтовое уведомление, шел на почту, выкупал очередную увесистую бандероль с книгами и тащил домой к Димычу. Он сам вызвался проделывать этот ежемесячный моцион, потому что одна только мысль, что Димыч со своей нелепой тростью пойдет через три оживленные дороги на почту, приводила его в нервную дрожь — в его памяти все еще был ярок тот эпизод с грузовиком и очкастым первоклашкой. Димыч посмеивался над Птицем, ехидно предлагая провожать себя на работу, встречать, а заодно оформить как собственного сына. Птиц огрызался, но продолжал настаивать, чтобы за книгами на почту ходил он. Димыч не возражал.

7
Время шло, как принято выражаться у плохих писателей и пустота квартиры Птица однажды перестала быть таковой. Он, наконец, встретил девушку, которую полюбил по-настоящему. Он разом порвал с прежними подружками, не допуская даже мысли, что ему отныне может понадобиться кто-то, кроме нее.
Как и он, она была москвичкой. Через полгода они расписались при обильной массовке, в основном составленной из ее родственников и стали жить у Птица. Он познакомил ее с Димычем, очень надеясь, что они обоюдно одобрят друг друга, но ничего подобного не произошло. Жена отнеслась к другу Птица равнодушно, а Димыч, посмеиваясь над эйфорией Птица, говорил:
— Сапог башмака видит издалека.
— Ты ничего не понимаешь! — раздраженно отмахивался Птиц. — Ты совсем ее не знаешь. Она — чудо. Я, наконец, нашел то, что искал.
— А ты искал? — деланно-удивленно поднимал брови Димыч.
— Дурак! — рявкал Птиц. — Она, кстати, тоже не в восторге от тебя…
На этой фразе, звучащей как-то неприятно и двусмысленно, разговор обычно заканчивался.
Вступая в семейную жизнь, Птиц и понятия не имел, что это такое, полагая, что вначале это всегда ровная площадка, на которой потом совместными усилиями возводятся всевозможные здания совместного быта и взаимоотношений. По прошествии года он понял, что глубоко заблуждался. Изначальный рельеф под строительство чудо-града с именем «Семейный очаг» представлял собой сильно пересеченную местность, богатую как горными массивами человеческих привычек с Пиком Эгоизма во главе, так и глубокими ущельями различных комплексов по Фрейду. И не было такого бульдозера вкупе с экскаватором, способным все это срыть, превратив в аэродром для старта в счастливое супружеское будущее. Приходилось прибегать к услугам треста под общим названием «Великий компромисс», где вершили дела хмурый прораб Терпимость и молчаливый мастер Взаимоуважение. В первых появившихся постройках, напоминающих шалаши-сараи, то подмывало фундаменты, то срывало крыши. Жена во всем любила порядок, поэтому для всех вещей — от парадно-выходных носков Птица до зубной пасты — было выделено совершенно определенное место. Из-за этого Птиц постоянно ничего не находил, поскольку не мог запомнить ни одного из этих специально отведенных мест. Жене Птиц виделся безалаберным (но, впрочем, милым) обормотом, неспособным не только вбить гвоздь, но даже грамотно разложить продукты в холодильнике. К его стихам она относилась как к забавной форме любовной прелюдии, без которой, впрочем, можно было и обойтись, поэтому Птиц поначалу крепко обижался на нее.
После полутора лет совместной борьбы друг с другом на полигоне семейного очага возникли какие ни есть сооружения, напоминающие по виду шикарные небоскребы, а на поверку представлявшие собой долговременные огневые точки, укрытия и склады боеприпасов. Впрочем, еще через два года ситуация упростилась, блиндажи превратились в погреба, минные поля заколосились хлебами — словом, жизнь наладилась. Птиц начал толстеть, перестал стесняться ходить по дому в мятых семейных трусах и оставлять носки недельной давности на видном месте. Жена не брезговала старой растянутой майкой в виде ночнушки, носимой также и днем вместо халата, с интересом опробовала вечерние маски для лица и перестала пускать воду в ванной, совмещенной с туалетом, чтобы замаскировать естественное журчание. Они притерлись друг к другу, у них наладились отношения, а ссоры стали чем-то из ряда вон выходящим. Былая любовь не потускнела, а дикая страсть перед соитием уступила место грамотным и упорядоченным действиям, похожим на ритуал в армейском подразделении после команды «отбой». Птиц четыре раза в год посвящал ей стихи: на день святого Валентина, восьмое марта, день рождения и годовщину свадьбы, она баловала его тортиками собственного приготовления, вязала ему свитера, они ходили по улице под руку и все вокруг считали их идеальной парой.
— Я счастливый человек, — сказал как-то Димычу Птиц.
— Это пройдет, — покачал головой Димыч.
— Может и пройдет, — пожал плечами Птиц. — А пока это есть — нужно радоваться.
— Да я не об этом, — усмехнулся Димыч. — Ты еще не знаешь, что такое счастье. Но и это понятие весьма относительное и недолгое. А познав счастье, необходимо научиться жить без него. Вот это и есть самое трудное.
Эти слова были тогда бесконечно далеки от того, чтобы Птиц их осознал.

8
Продолжая работать на кладбище, Птиц подрабатывал тем, что писал рифмованные эпитафии для надгробий — его взял в долю знакомый, мастер по изготовлению скорбных памятников. Никогда не пробуя напечатать свои стихи в журналах, Птиц теперь регулярно «издавался», сопровождая дву- и четверостишиями имена тех, чья жизнь уместилась в черточке, стоящей между двумя датами.
Жизнь самого Птица устоялась. Они с женой обустраивали квартиру, заполняя ее пространство тем, что помягче, повместительней и поудобнее так, чтобы было «не хуже, чем у людей».
Жизнь вообще становилась много дороже смерти и теперь работа Птица могильщиком позволяла лишь скромно сводить концы с концами, если бы не зарплата жены, покрывавшая эти неприятности.
Как-то Птицу подвернулась возможность за очень небольшую сумму купить автомобиль (старенькую, но все еще бегавшую «шестерку»). Никогда не мечтавший об этом из-за боязни перед всей этой дорожной возней со светофорами, помехами справа и парковкой между сияющим Мерседесом и асфальтовым катком, Птиц задумался. Однако сумма была обратно пропорциональна величине соблазна и Птиц в конце концов махнул рукой: была не была. Два с половиной месяца он занимался в автошколе, откатывая положенные часы на уроках вождения с потеющим инструктором, неизменно приговаривающим: «Не нужно так волноваться». В перерывах Птиц смотрел по телевизору пугающую передачу «Дорожный патруль» и не представлял, как он сможет ездить по этому жуткому городу один. Он благополучно сдал на права, получив пластиковую карточку с собственной нелепой физиономией и надписью «permis de conduire», и понял, что отступать некуда. Тут еще как назло сосед попросил довезти до дачи устаревшую домашнюю рухлядь, пообещав мешок картошки и деньги на бензин, и Птиц согласился. С прикрученным к багажнику на крыше старому дивану-клоповнику Птиц, к своему удивлению, благополучно добрался до указанной дачи, получил мешок с оплатой и двинул обратно, уже веря, что родился еще один автолюбитель. На выезде с кольцевой дороги ему в бок въехал какой-то пьяный кретин на ГАЗели. Птиц не получил ни царапины, в отличие от своей «шестерки», которая превратилась в нечто, не подлежащее восстановлению. Решив, что он счастливо отделался, Птиц из пассивного пешехода превратился в убежденного.

9
Стихи он теперь писал редко — хорошо, если в год набиралось с десяток, из которых четыре были посвящены жене. Она работала в частной адвокатской конторе и как-то притащила оттуда старенькую списанную пишущую машинку, наследие советских времен. Птиц был в восторге. Он с азартом занялся переборкой своего архива и с чувством, близким к оргазму перепечатывал стихи.
Как-то он похвастался перед Димычем, притащив ему толстый скоросшиватель с подборкой избранных стихов. Димыч с усмешкой полистал сей труд, не особенно напрягая свое невеликое зрение и сказал:
— Мастурбацией занимаешься.
— Почему это?! — возмутился Птиц. — Мне что же, и оформить их как полагается нельзя?
— Полагается? — едко переспросил Димыч. — Кем полагается? Куда полагается? Пока я только вижу, что ты на них сам положил. С прибором. Так, кажется, полагается говорить?
Птиц хотел было поругаться, но ему расхотелось, и он только вздохнул:
— Ну не пишется мне. Ясно?
Димыч ехидно покивал:
— Ага. Исписался, понимаю. Все карандаши стесал, словно зубы. Ну-ну.
— Написал бы что-нибудь сам, тогда и критиковать брался, — неохотно огрызнулся Птиц.
— Главный упрек в сторону критиков всегда звучал одинаково: сами, мол, не пишут, но отлично знают, как это делать. А, может, они потому и знают, что не пишут. Быть профессиональным читателем тоже непросто. А насчет того, что ты исписался… — Димыч развел руками. — Тут нахрапом действительно не возьмешь. Поэт не писатель. Если у него «не идет», значит, в душе у него что-то перегорело. В приемнике тоже — вон сколько деталей. Вышла из строя одна — и все, тишина…

10
К кладбищу, где работал Птиц, примыкал небольшой парк, вернее, остаток от леса. С одной стороны его догрызал город, а с другой въедалось кладбище, проникая, так сказать, изнутри. С каждым годом парк-лесок уменьшался в размерах, но в нем все еще пели по весне соловьи и стояли вдоль тропинок, еще не залитых асфальтом самодельные скамьи, сработанные руками живущих неподалеку обитателей многоэтажек, тоскующих по природе. Каждый раз, идя на работу или обратно, Птиц проходил через этот парк. Порой скамейки там были пусты, а порой на них кто-то сидел, словно пытаясь вспомнить что-то забытое.
Как-то раз, возвращаясь домой, Птиц заметил невдалеке от тропинки, на небольшом удобном пеньке девушку с книгой. Все скамейки вокруг были пусты, но она предпочла им пенек. На следующий день пенек снова был занят той же девушкой. Проходя мимо, Птиц замедлил шаги, разглядывая ее. Девушка подняла голову, взглянув на него. Их глаза встретились. Птиц смущенно улыбнулся, и она тоже улыбнулась в ответ, вновь погружаясь в книгу. «Ничего особенного», — по-мужски отметил про себя Птиц, идя своей дорогой. Через пару дней он снова встретил на том же пеньке ту же девушку с книгой. Она снова подняла голову, и они снова обменялись улыбками. Назавтра они уже кивнули друг другу, словно старые знакомые. Тогда же Птиц свернул с дорожки и подошел к ней.
— Вы не заблудились? — спросил он. Она закрыла книгу и улыбнулась:
— Я скорей заблужусь в центре города.
У них над головой запел соловей.
— Птички читать не мешают? — спросил Птиц. Она озорно сверкнула глазами:
— На это способны только люди.
— Извините, — смутился Птиц. Она рассмеялась:
— Я не о вас. Кладбище — хорошее место. Только тут и можно почувствовать себя по-настоящему живой.
— А что вы читаете?
Вместо ответа девушка заглянула в книгу, пролистала несколько страниц, нашла нужное место и прочла вслух:
— Что ты делаешь, птичка, на черной ветке,
оглядываясь тревожно?
Хочешь сказать, что рогатки метки,
но жизнь возможна?
Это был Бродский, и еще это была проверка. Птиц не дрогнул:
— Ах нет, когда целятся из рогатки,
я не теряюсь.
Гораздо страшнее твои догадки;
на них я и озираюсь.
Она удивилась, но не показала этого и продолжила:
— Боюсь, тебя привлекает клетка,
и даже не золотая.
Но лучше петь сидя на ветке; редко
поют, летая.
— Неправда! Меня привлекает вечность.
Я с ней знакома.
Ее первый признак — бесчеловечность.
И здесь я — дома, — закончил стихотворение Птиц и понял, что тонет в глазах незнакомки. И сейчас же, в тон коленцам соловья, подчиняясь неведомому импульсу, он прочитал одно из своих стихотворений — давних и любимых. В глазах девушки заметались искры интереса, и когда он закончил, она спросила:
— Никогда не слышала. Кто это написал?
Соловей внезапно смолк и в тишине Птиц выдохнул:
— Я.
Так встретились, как и полагается встретиться Двоим — Он и Она.

11
Ее звали Ева, и ей привычнее было ходить по облакам, нежели по земле. У нее был муж — кадровый военный, с которым она уже три года моталась по гарнизонам Руси, оказавшись в стольной Москве, по сути, случайно и потому, видимо, ненадолго. Еще у нее была профессия преподавателя биологии, но из-за постоянных переездов в школах она работала урывками, всюду была новенькой и потому чужой и профессию свою невзлюбила, оставаясь по-прежнему верна лишь биологии.
Биология помогала ей удивляться этому миру не только снаружи, но и изнутри, постигая непостижимое и потому — через логику и анализ — подойдя к мысли, что все живое возникло неслучайно. Она пыталась осознать механизм чуда, когда из одной-единственной клетки получается самый настоящий человек и тонула в неведомом. Она прикладывала ладонь к собственному животу и, прислушиваясь к себе, безмерно удивлялась, что она сама является микрокосмом, способным это чудо произвести.
Помимо биологии в ней жила любовь к литературе вообще и к поэзии в частности. С пятнадцати лет она заболела бардами, научилась играть на гитаре и самозабвенно пела чужие сочинения, так хорошо сочетавшиеся с ее личными переживаниями. До сих пор она не могла понять, как ее мужу удалось стать таковым, то есть втиснуться в ее жизнь — он был человек абсолютно рациональный, и если можно было так сказать, рожденный именно для армии. Она же ему совсем не подходила, живя неземным и принадлежа к тому типу существ, которые появились на земле по нелепой случайности. История строительства их «семейного очага» отличалась от истории семьи Птица точно так, как отличается строительство военного объекта от возни дачников в каком-нибудь садовом товариществе «Светлячок». Все дела в семье решал муж, априорно полагая, что муж это изначально руководитель-авторитет-голова, и потому человек, а жена только придаток, некая хозяйственная часть, на которой базируется готовка, уборка, и размножение вкупе с сексуальной удовлетворенностью руководителя. До размножения дело, правда, все не доходило — Ева твердо не хотела детей, не желая испытывать на себе механизм воспроизводства. Муж, привыкший всюду и всегда руководить, здесь оказывался бессилен, успокаивая себя мыслью, что «пускай перебесится баба». Ева же в этой семейной жизни, абсолютно чуждой, как оказалось, ее существу, закрылась, как закрывается цветок, прячась от темной и прохладной ночи. Муж совершенно не понимал и — более того — не хотел понимать ее. Они жили вместе в параллельных мирах.
Она всегда представляла себе военных, руководствуясь стереотипами, почерпнутыми из анекдотов, и, словно нарочно, оказалась женой одного из них, спрашивая себя потом, как это могло произойти. Она никогда не тяготилась одиночеством, часто нарочно избегая общества людей — наедине с собой ей было уютно и хорошо, как бывает, скажем, зимой в маленьком домике, набитом книгами, где горит камин и никуда не нужно идти. Но в тот момент она оказалась в такой ситуации, когда оставаться одной было просто страшно: она рассталась с любимым человеком, который был нестерпимым бабником и эгоистом, а она больше не могла так жить. Она понимала, что может сдуру сотворить с собой что-нибудь жуткое, и тут подвернулся этот офицер. У нее было ощущение, словно ее взяли за шкирку и, за неимением лучшего, бросили в его объятия. Она сразу поняла, что он вовсе не ее человек, но, по генетической бабьей привычке, оставила все как есть, сделав вид, что смирилась.
Муж даже не понимал, для чего нужен семейный совет, чтобы, скажем, определить, куда поставить новый шкаф. Он просто ставил Еву перед фактом как перед уже установленным шкафом. Ее вещи после очередного переезда он размещал в тех местах, которые считал наиболее для этого подходящими. К ее книгам, кассетам с бардами и гитаре он относился как к ненужному и глупому хламу, а бренчания на гитаре и бардовских позывных вообще не выносил. Но Ева всю свою энергию направляла на борьбу за это свое пространство, среду обитания, заменяющей ей дом. Она упорно и молча выволакивала книги по биологии и со стихами из дальних закоулков, куда их прятал муж, и оставляла буквально под ногами, так, чтобы они были рядом с ней — доступны и осязаемы. Муж сердился, читал ей логические нотации, убирал книги в новое место, но она все равно не сдавалась. Она купила плеер и слушала любимые песни через наушники, а читать и играть на гитаре уходила в ближайший парк, туда, где было меньше всего народа. Когда она оставалась дома одна, это был великий праздник, которым она наслаждалась минута за минутой, растягивая удовольствие и смакуя.
Встреча с Птицем была для нее дверью в другой мир, в дом, где ее понимали без слов, и куда она вернулась после долгого и досадного отсутствия, сна, обморока.
Ева в столице оказалась весной, ни в какую школу устроиться не успела, на что муж махнул рукой, великодушно позволив ей побыть в импровизированном отпуске.
Она встречалась с Птицем каждый вечер. Когда Птиц был выходной, Ева торопливо делала все дела по дому, наспех готовила обед, и они проводили вместе весь день. Соревнуясь с соловьем, Птиц читал ей свои стихи, а она перепевала обожаемых ею бардов, перебирая струны ловкими пальцами. Он как во сне слушал ее голос, любуясь ею в такие моменты. Нужно ли говорить, что ее голос был для него самым лучшим голосом, которым можно было петь.
Кроме стихов и песен Ева обожала книги братьев Стругацких, имея в своей походной библиотеке все их сочинения, включая сценарии, статьи и интервью. Она знала в мельчайших подробностях весь фильм Тарковского «Сталкер», цитировала целые куски из повести «Понедельник начинается в субботу» и всегда по-девичьи ревела над последними страницами из книг «Трудно быть богом» и «Жук в муравейнике». До Евы Птиц кроме стихов многочисленных поэтов читал только детективы, фэнтези и традиционную фантастику с роботами, космическими полетами и иными планетами. С помощью Стругацких Ева открыла для него фантастику как серьезную литературу, где лазерные вспышки бластеров меркли, заслоняемые метаниями душ обычных людей, встававших, как и всегда у великих братьев, перед вечной привилегией и одновременно тяжким испытанием — правом на выбор. Ошарашенный Птиц взахлеб читал книги, которые ему давала Ева, а потом сам покупал те тома, которые она же не успела ему подарить.
Они слились, как две капли ртути, упавшие рядом. Это она дала ему имя — Птиц.
— Почему Птиц? — удивился он тогда.
— Не знаю, — улыбнулась она. — Похож.
Она же была для него самой настоящей Евой — его первой и Единственной женщиной, образ которой он отныне стал замечать в каждой встречной особе женского пола: у одной жест, у другой улыбку, у третьей взгляд. Но лишь в ней, в Еве, все эти чудесные капельки сливались воедино, образуя Ее саму.
Они старались встречаться всегда, когда одному из них удавалось выкроить хотя бы час. Птиц водил ее в парк, возле которого жил сам и они бродили там, старательно избегая встреч с людьми, держась за руки, словно дети. Они часто останавливались и подолгу смотрелись в глаза — он в ее, она в его — не имея возможности оторваться, а после соединялись в поцелуе и пили друг друга еще дольше. И оба чувствовали, что были знакомы всегда, вечно и до сих пор пребывали в какой-то непонятной, нелепой и случайной разлуке.
— Где же ты была все это время? — искренне спрашивал он.
— Искала тебя, — отвечала она.
— По кладбищам? — серьезно уточнял он.
— Я не знала, что ты снова здесь, — самым обыкновенным голосом отвечала она. И они слушали тишину — одну на двоих, их крестную мать — и наперебой молчали обо всем том, о чем не умели сказать или спеть. А часы на запястьях у обоих стали враждебными предметами, сродни кандалам, которые глупо пытались измерять Вечность и постоянно норовили оторвать их друг от друга, напоминая, что они не свободны.
Из Птица обильно полились стихи. И если раньше посвящения были у него делом обычным, сопровождая стихотворный столбец чьим-то именем, то теперь ни одно из новых стихов не имело в заголовке имени Евы. И любовной лирикой они были далеко не всегда, но каждое из них так или иначе было не просто посвящено, но самим фактом своего появления-существования обязано именно Еве и в них Птиц кричал, шептал, пел ей о своей любви.
Когда он читал ей очередное стихотворение, она, не дыша, смотрела куда-то вне этого мира, иногда вытирая глаза и после непременно требовала для себя листок с написанным. Птиц, вспомнив слова Димыча о том, что читать свои стихи получается не у каждого поэта, напрямую спросил об этом у Евы. Она заверила его, что готова слушать его стихи в любое время дня и ночи, и что ей вообще важно, когда поэт это делает сам, со своей интонацией. Как-то Птиц принес ей свои давнишние стихи, некогда перепечатанные им самим, и она немедленно, с очаровательной прямотой, попросила подарить их ей. Птиц сделал это с радостью: ведь это было самое малое, что он мог сделать для нее.
Однажды Птиц притащил Димычу, к которому теперь забегал редко и ненадолго, свои новые стихи, написанные для Евы, ради Евы, из-за Евы. Димыч долго торчал в них своими очками, потом медленно поднял голову, растерянно отыскал больными глазами Птица и удивленно произнес:
— Растешь…
А потом добавил, весело пристукнув ладонью по очередной книге, лежащей на столе перед ним:
— Да ты, никак, влюбился! А, батенька?
Димыч оказался единственным, кто был посвящен в тайну Птица и Евы.

12
Незаметно пропело птичьими голосами лето, прошуршала сухими акварельными листьями осень и теперь в лесу бледнела стылая зима, заставляя Птица с Евой гулять гораздо меньше, ища теплые места в шумном и бестолковом городе.
Они тщательно соблюдали конспирацию, изо всех сил таясь от своих семей, знакомых и даже просто чужих людей.
— Я боюсь назвать его твоим именем, — как-то призналась Ева Птицу.
— Я тоже, — ответил он.
Возвращение домой стало для обоих пыткой. Они шли туда, как, наверное, Штирлиц шел на работу в свое мрачное управление. Так не могло продолжаться долго. Уже миновала зима, вовсю плакала пока еще дурнушка Весна, размазывая обильные слезы по бледным щекам лесных прогалин, и однажды Димыч сказал Птицу:
— Ты должен рассказать все жене. Пациент имеет право знать правду о своем здоровье.
— Это может убить пациента, — тяжело вздохнул Птиц.
— Значит, ты согласен жить так, как живете сейчас вы?
— Нет! — истово замотал головой Птиц.
— Тогда решайся!
Больше откровенного разговора с женой Птиц боялся только потерять Еву. Он удивлялся тому мастерству, с которым сам скрывал от жены правду, хладнокровно изображая давно ушедшую любовь. Птиц болезненно размышлял, куда она, эта любовь к жене подевалась, и одновременно с ужасом и восхищением осознавал, что чувство к Еве было несопоставимо с прежним чувством к жене: это был океан, в котором кануло небольшое озерцо.
У него сжималось сердце от жалости к жене, и он совершенно не представлял, как быть дальше. Он, не переставая, врал, задерживаясь с Евой или уходя к ней на свидание, но страх быть разоблаченным жил в нем взведенной пружиной мышеловки, готовой сорваться при любом неосторожном движении.
— Пойми же, дурья голова, она ждет, что этот первый шаг сделаешь ты, — твердил Димыч Птицу. — И тогда она бросит своего военного-здоровенного и пойдет за тобой на край света, к черту в ад, куда угодно! В любви нельзя быть трусом!
Но Птиц медлил. Жена еще как назло затеяла провести совместный отпуск за границей, хлопоча о загранпаспортах и обзванивая туристические агентства. Птиц смотрел на эту ее возню, пугался ее неведению и не мог представить, как будет говорить ей обо всем, свершившимся с ним. «Бедная девочка», — искренне думал он и решил рассказать ей все после отпуска.
Птиц с Евой расставались, совершенно не представляя, как переживут эти несчастные две недели врозь. Птица совсем не радовала неведомая Испания — без Евы мир был пуст и скушен.

13
Четырнадцать дней тянулись как никогда долго. Птиц вместе с женой купался в средиземном море, шлялся в шортах по улочкам старых городков, пил наивную «сангрию» и не было ни минуты, чтобы он не думал о своей Еве. В толпах туристов он безошибочно определял женщин из России — первая попавшаяся простушка из отечества легко обходила любую несгибаемую немку, конопатую англичанку и щуплую француженку, но Ева затмевала для него всех. Он считал дни до отъезда, писал полные одиночества стихи, а самолет из Барселоны тащился в Шереметьево нескончаемо долго.
В условленный заранее день Ева в парке-леске не появилась. Он безуспешно прождал несколько часов и в тот же день, думая бог весть что, потащился к ее дому, нарушая все правила конспирации. Знакомые окна на втором этаже были наглухо закрыты, а сама квартира казалась безжизненной и он, нарушая еще одно табу, позвонил по телефону. Никто не ответил.
Птиц заметался, а время, до этого еле движущееся, остановилось совсем. Птиц не мог ни есть, ни спать, а на кладбище ребята не доверяли ему опускать гробы в ямы — мог и уронить. Он каждый день приходил к ее окнам, но в них ничего не менялось — квартира была явно покинута. Через пять дней он нашел окно в комнате распахнутым. Позвонил по телефону и услышал мужской голос. Подумав, что нарвался на ее мужа, Птиц все же попросил к телефону Еву. Ему ответили, что «здесь такие не проживают». В ужасе он прибежал к двери квартиры и на его звонок открыл незнакомый мужчина, под описания Евы своего мужа мало подходивший.
— Простите, но здесь раньше жили другие люди, — пролепетал Птиц дрожащим голосом. — Вы не знаете, куда они съехали?
Мужчина пожал плечами, сказал, что квартира служебная, и он о прежних жильцах ничего не знает.
Не понимая, что происходит, больной и потерянный, дома в почтовом ящике Птиц обнаружил письмо без обратного адреса на свое имя. Письмо было от Евы. Трясущимися руками Птиц вскрыл конверт и…
Она прощалась с ним навсегда. Она просила ее простить и не пытаться разыскивать. Она ничего не объясняла, твердя как приговор «мы должны расстаться».
Он читал и никак не мог понять, что эти слова обращены к нему. Что их писала его Ева. Он споткнулся на извечной бабьей фразе, разрушающей всё на свете «так будет лучше» и начал перечитывать заново.
Через полчаса бесконечных повторений его крупно колотило, как от сильнейшего озноба. Он выронил листок, потому что не мог его удержать. Он безуспешно пытался сообразить, что именно с ним произошло, и ничего не понимал. Ему было ясно одно: произошло страшное. У него отняли Еву. Его Еву.

14
Жена нашла его пьяным в дым у Димыча. Тот ничего объяснять не стал, так как сам мало что понял, сказав только, что Птиц явился к нему именно в таком виде, совсем как смертельно раненное животное, ищущее угол потемнее, чтобы умереть.
Придя к Димычу, Птиц заявил, что домой возвращаться не намерен, видя в жене виновницу постигшего его ужаса. Димыч воздержался от собственных умозаключений, предпочтя слушать излияния Птица. Птиц же нес нечто бессвязное, составленное из обрывков воспоминаний, всхлипывал, припадая к бутылке, принесенной с собой, а потом опустошил запасы Димыча. В таком виде его и нашла жена.
Проспавшись, прядя в себя, и вновь подняв со дна души то, что накануне ему удалось залить водкой, Птиц стал рваться вон из убежища. Димыч, во время его пьяного сна успевший пополнить иссякшие запасы спиртного, снова его напоил, не видя другого выхода и понимая, что отпускать его в таком состоянии нельзя ни к жене, ни куда бы то ни было еще. Когда Птиц уже снова был пьян, но все еще в сознании, опять пришла жена, пытаясь добиться от него объяснений, и он тогда же, при Димыче (и невзирая на его протесты), вывалил ей всю правду.
Она ушла от него в тот же день, когда он, уже дома, повторил ей все то же самое, но уже на трезвую голову — безразличный ко всему и опустошенный. Она по-мужски оставила ему практически все вещи, что они нажили вместе. Она, по сути, пережила все то же, что и он, попав в подобное жуткое положение, но вела себя на удивление стойко. Она не плакала, из последних сил держась молчаливо и сосредоточенно. И ушла, в последний раз заглянув в его пустые глаза, и в ее взгляде он успел разглядеть обиду, ту же растерянность и любовь к нему.
Когда Птиц осознал, что Еву он может не увидеть никогда, его постиг шок. Ежедневно глядя на похоронные процессии, скорбно тащившиеся за своими усопшими, он начал испытывать нечто вроде зависти к тем, кто уже более ни в чем не нуждался. У кого больше ничего не болело. Кто отлюбил и отстрадал свое. Он представил, как и его вот так несут, и осекся — нести было, в общем-то, некому. Лишь Димыч, да те же ребята из бригады могли бы провожать его в никуда, обнесенное кладбищенской оградой.
Без Евы мир был пуст и нелеп, как коробка, из которого уже вынули подарок, как старый дом, покинутый из-за новоселья, как закостенелое холодное тело, которое оставила душа. Из души самого Птица какими-то бесчеловечными клещами выдрали кусок, сунув вместо него шершавый булыжник. Завтра ждало его то же, что и вчера, и сегодня: очередной день без Нее. По ночам она снилась ему — близкая, теплая, родная — и он просыпался от ее чудесного голоса счастливый, что она вернулась, но сейчас же наваливалась пустота действительности, и он будто заново переживал тот день, когда прочитал ее письмо. Он подскакивал к трезвонившему иногда телефону, надеясь услышать ее голос, и каждый раз тяжело вздыхал в ответ кому-то другому. Он больше не мог писать стихи, замерев в каком-то ступоре. От Евы Птицу остались тома Стругацких, фотография, что она подарила ему когда-то и кассета, на которую он записал ее пение под гитару, и которую боялся теперь слушать, чтобы окончательно не свихнуться.
Жизнь потеряла смысл. Жить стало не за чем.
Ему стало невыносимо трудно каждый день ходить по тому леску, где они впервые встретились с Евой, и он бросил работу.
Однажды он забрел к Димычу — небритый, вялый, полумертвый.
— У тебя водка есть? — спросил он с порога.
— Спиться захотел? — хмуро поинтересовался Димыч. Птиц тяжело опустился на привычный стул возле письменного стола и буркнул:
— Ничего я не хочу. Катись оно…
Димыч сел за стол и мрачно пытался его разглядывать. Птиц еле слышно произнес, не глядя на друга:
— К чему теперь все?.. Ради чего?
— Ради чего? — переспросил Димыч. — Ради чего-то большего, нежели вздохи под луной. И я еще скажу: тебе повезло.
— Повезло?! — прошептал, не в силах поверить, Птиц. — Мне… повезло? Да от меня кусок отрезали, понимаешь? Из меня… душу вылили, а… а ведро осталось. Дурацкое ненужное ведро… Я пустой, Димыч, я мертвый, — из его глаз медленно и страшно потекли слезы. — Если ее нет рядом, то меня тоже нет… Не могу я…
— Когда в комнате с зеркалом никого нет, то знаешь, что отражает это зеркало? — спросил вдруг Димыч. Птиц, смотрящий куда-то внутрь себя, повернулся в его сторону.
— Что?.. — спросил он, ничего не понимая. Димыч чеканно, слово за словом, произнес:
— В зеркале, в которое никто не смотрит, НИЧЕГО не отражается. Понимаешь? Она была твоим зеркалом. Это неправильно, дружище. Нужно любить ее не как зеркало.
— Я не знаю, как ее надо любить… Я просто люблю и все… — из глаз Птица побежали новые ручейки и потерялись в щетине на скулах. — Я могу за нее отдать… — он в отчаянии, словно сейчас, сию минуту необходимо было свершить этот обмен, пошарил мокрыми глазами по стенам комнаты Димыча. — Я за нее все свои стихи отдам. ВСЕ, — он вцепился в рукав Димыча и выкрикнул: — Ты меня понимаешь?! ВСЕ!!!
— Понимаю. Но тебе нужно научиться любить ее, не находя рядом с собой. Это невероятно сложно, но необходимо. Пойми. А поменяться на стихи… Тебе никто этого обмена не предложит. Потому что все твои стихи — не твои. Я ведь уже говорил тебе об этом… В этом вся штука.
Птиц наставил на Димыча черные зрачки сочащихся болью глаз, похожих на два пулевых отверстия, и просипел:
— Мои, не мои… К черту… Мне дышать нечем, Димыч. Будто еще чуть-чуть и я захлебнусь этим кошмаром. Никогда бы не подумал, что это так больно. Лучше бы я ногу, что ли, потерял, вместо нее… Я раньше считал чокнутыми тех, кто в петлю лез или еще как-нибудь кончал из-за несчастной любви. Блажь, думал. А оно вон как…
Он уронил голову и крупно затрясся всем телом, сутулясь все больше и, наконец, уткнулся лбом в край письменного стола, заваленного какими-то бумагами. Он плакал навзрыд, как ему доводилось плакать только в далеком детстве.
— Уйду… — услышал Димыч обрывки, заливаемые слезами. — К черту… Вены… порежу…
И тут раздался жуткий грохот — Димыч со всего маху ударил ладонью по столу. Птиц вздрогнул, оглушенный и поднял голову. Димыч вскочил со своего стула и заорал так, что в бабкиной комнате сейчас же что-то упало, дробно раскатившись по полу:
— Вены?! Резать, говоришь?!
Он подскочил к испуганному Птицу, ухватил его за ворот и принялся яростно мотать из стороны в сторону, продолжая орать:
— Баба!!! Тряпка!!! Тебе чудо явили, тебе, кретину, великую Любовь даровали, а ты, получив по морде, обделался! Сукин сын! Больно тебе? Да ты не знаешь, что такое «больно»! Что ты знаешь о боли на последней стадии рака? Ни хрена ты не знаешь! Что ты знаешь о людях, которые в этой ситуации все равно не сдаются?! Ты никогда не слышал об этих людях, а они есть! Они не сдались, решив стоять до конца, и выжили! Слышишь ты?! Выжили!! А ты? Тебе не стыдно?! Здоровенный лоб кровь себе решил пустить! Позорище! Вены режут трусы, недоноски и слюнтяи!! Понял? ТРУСЫ, НЕДОНОСКИ И СЛЮНТЯИ! А ты борись, сволочь! Не смей сдаваться!!
Он брызгал слюной, тормоша Птица и продолжал кричать — взъерошенный, красный, неистовый:
— Что, отняли ее у тебя, Еву твою? А? Отняли? Дурак!!! Никто! — слышишь ты? — никто не способен отнять ее у тебя! Даже если ее нет рядом с тобой, никто не отнимет у тебя ЭТОГО! Понимаешь?! НИКТО!! А ты и заскулил, и сопли распустил… поэт, твою мать! Где твои стихи? Иди, пиши! Пиши, чтоб другие читали и знали, что есть такая Любовь и что, получив по зубам, вены резать не стоит! Нельзя резать, понял?! НЕЛЬЗЯ!..
Его голос сорвался, он замолчал, но ворот Птица не отпускал, продолжая машинально сжимать кулаки. Таким Птиц никогда еще не видел Димыча. Он глядел на него распахнутыми зареванными глазами и молчал, даже не пытаясь вырываться. Тишина испуганно висела над ними так долго, что дверь приоткрылась и в комнату заглянула бабка. Убедившись, что все живы, она поспешно исчезла. Димыч, наконец, отцепился от Птица, подошел к своему стулу и обессилено плюхнулся на него. Спустя несколько минут, когда стало слышно, как шаркает по своей комнате бабка, подбирая что-то с пола, Димыч устало прошептал сорванным голосом:
— Знаешь, шел бы ты… побрился, что ли. Видеть тебя не могу. Шаман долбанный. И с порезанными венами сюда даже не суйся. Дверь не открою…

15
Ежедневно борясь с невозможностью жить, Птиц пытался отыскать Еву. Из ее прежних рассказов он знал, что родом она была из какой-то деревни под Костромой, что отца у нее не было, а мать-старушка доживала век. Где-то были еще две старшие сестры, давно вышедшие замуж и разлетевшиеся кто куда и великовозрастный брат, осевший на бескрайнем севере. Сначала Птиц попытался выяснить, куда ее потащил муж, всерьез подумывая о том, что это именно он виноват в таком крутом повороте дела. Ему виделись картины, требующие отмщения: как ее муж выслеживает их во время свиданий, как заламывает Еве руки и, запугивая неизвестно чем, вынуждает написать то проклятое письмо. Он уже был уверен, что именно так все и обстоит, попутно наводя справки о ее теперешнем местонахождении. Отчество ее мужа он не знал, но надеялся, что это не вызовет затруднений. Однако затруднения были иного рода: ни одно ведомство — от районного военкомата до приемной министра обороны — нужной Птицу информации не предоставили. Иные действительно ничего не знали, делая вид, что попросту «не положено», другие напрямую и грубо давали от ворот поворот. Постигая механику своих неудач, Птиц потом уже вспомнил, что муж у Евы был каких-то секретно-стратегических дел мастер и понял, что узнать о его местонахождении, а более того, и его жены ему не светит. Он никогда не поверил бы, что такое возможно, пока сам не столкнулся с этим, на собственной шкуре уяснив, каково это — отечественная секретность.
Он попробовал зайти с другого края, решив разыскать ее мать. Ему удалось добыть адрес, но телеграмма с просьбой связаться «с другом вашей дочери» была возвращена ему в виде официального листка, доставленного почтальоном, где говорилось, что «телеграмма номер такая-то от такого-то числа адресату не доставлена ввиду отсутствия его по указанному адресу».
Когда прошло несколько месяцев безуспешных поисков, он понял, что нужно как-то жить дальше. Деньги, остававшиеся у него от прошлой жизни, почти иссякли, и как ни жутко ему было, он попробовал вернуться на прежнее место, на кладбище, где ему все напоминало о Еве. Однако свято место пусто не бывает — вместо него давно взяли другого человека, а больше вакансий не оказалось. С некоторым облегчением Птиц начал искать новую работу.
После месяца листания соответствующих газет, звонков и сожалений об отсутствии образования-профессии, Птиц как-то в метро, возвращаясь с очередного неудачного собеседования, увидел объявление о приеме на работу в страховую компанию. В нем обещали брать всех желающих независимо от образования и возраста, а также бесплатно обучить премудростям этого дела. Птиц уже имел горький опыт знакомств с конторами, где так же громко зазывались все желающие на «перспективную высокооплачиваемую работу», но где на поверку приходилось если не продавать душу дьяволу, то непременно самому внести «чисто символическую плату» в обмен на щедрые обещания. Однако имя компании, давшей именно это объявление, было не то что знакомо, но хорошо узнаваемо и Птиц решил рискнуть.
После четырех недель, в течение которых Птицу и другой разношерстной публике внушали суть профессии страхового агента, виды страхования, а так же за это же рекордное время пытались объяснить основы психологии и технику общения, заставляя возмущенно вертеться в своих могилах Фрейда, Юнга и других знатоков человеческой сущности. Птица это взбодрило, оторвав от мрачных, убийственно сладостных и потому невыносимых мыслей о Еве. Он погряз в конспектах, образцах страховых полисов, а также с удивлением открыл для себя, что русское слово «страховка» действительно бесхитростно происходит от корня «страх», в отличие от его английского аналога «insurance», образованного от слова «sure», что значит «уверенность». Одно только это различие могло многое объяснить о темном чулане, вечно забитом всяким барахлом пополам с сокровищами, где постоянно что-то то пропадало, то находилось, и который было принято называть «загадочной русской душой».
Вскоре после этого Птиц поверял теорию практикой, стажируясь под присмотром одного тертого сотрудника страховой компании — веселого и циничного в одинаковой степени. По его же уверению, ему давно предлагали повышение, ставя над целой группой агентов, от чего он раз за разом отказывался, говоря, что «в полях», со своей клиентурой, он зарабатывает гораздо больше подразумеваемого твердого оклада.
— Человечишко суть мешок, наполненный различными комплексами и страхами, — говаривал Птицу этот суперагент. — Поэтому в принципе его можно раскрутить на любой вид страхования: от автогражданки до форс-мажорных обстоятельств типа цунами или извержения вулкана, пусть он даже и живет на среднерусской равнине. Главное на эти страхи надавить, как на застарелую язву, чтобы они заныли, напоминая о себе.
В целом ничего особенно интересного в этой работе Птиц не нашел. Зато ему понравилось то, что теперь не нужно было подниматься засветло, услышав оглушительный треск будильника, а работать тогда и столько времени, сколько ему было под силу. Теперь все зависело от него — деньги он получал от каждого заключенного контракта, поэтому Птиц стал жить по принципу «волка ноги кормят». Поначалу он еще чего-то стеснялся, забывал о чем-то элементарном, допускал фразеологические ошибки («А вы не хотели бы…» — «Нет, не хотел»), но через некоторое время втянулся, привык, и скоро работа перестала вызывать у него волнение, как перед выступлением с трибуны.

16
Потеря Евы что-то изменила в нем. Помимо утраты бесшабашной легкости и веселого нрава, коими он всегда отличался, его глаза стали сумрачны, словно окна дома, в котором, несмотря на позднее время, не спешат зажигать свет; во взгляде теперь жила притупленная боль и даже когда он смеялся, научившись этому будто бы заново, глаза оставались мрачными и отчужденными. Он снова стал писать стихи — пронзительные, глубоко ассоциативные, очень личные и порой жесткие. Теперь их всегда читал один Димыч — больше ни друзей, ни даже приятелей у Птица не водилось — и после этого молча взглядывал на него из своих толстых иллюминаторов, как из глубоководного батискафа, и никогда ничего не говорил. Птиц и не просил рецензий — с некоторых пор — еще до потери Евы — он перестал нуждаться в них. Лишь однажды Димыч сказал:
— Ты бы мог попробовать это опубликовать.
— Зачем? — пожал плечами Птиц.
— Этим нужно поделиться с людьми, — ответил мудрый Димыч.
— Ну их, — махнул рукой Птиц, то ли отмахиваясь от стихов, то ли от людей, с которыми нужно было ими делиться. — Возиться еще…
— А если бы я стал с этим возиться? — не сдавался Димыч.
— Валяй, — безразличным тоном сказал тогда Птиц.
Как-то, когда Птиц уже был способен разобраться в происшедшем, он воззвал в пустоту, вовсе не ожидая ответа Димыча:
— Что они за народ, эти бабы? Чего им нужно?
Однако Димыч отозвался:
— Что нужно, говоришь? На мужской взгляд — копеечной мелочи. На ее — очень важной вещи: понимания. Женщину во все времена понимали очень редко, зачастую даже не затрудняясь такими пустяками. Потому у нас и патриархат, где ей отведено, по сути, лишь два места: в спальне и на кухне. И потому мужики вечно разводят руками, дивясь мифу о бабьей тупости, который сами и взрастили, и поминают ее логику лишь в качестве метафоры. Твоя Ева просто ждала от тебя решительных шагов. Каким бы ни был мужчина романтичным, ласковым и добрым, женщина всегда ищет в нем твердость и решительность. Ведь и самка перед тем, как произвести потомство, ищет надежное укрытие. На ней лежит большая ответственность — она дает жизнь и обязана позаботиться о ее безопасности. Она средоточие тайны мироздания, генератор жизни, если хочешь. Женщина интуитивно выбирает для себя надежного спутника. Притом, что детей она может родить от того самого нежного и доброго интеллектуала. Но жить станет с добытчиком и защитником. Она мыслит не головой, а нечто большим. Она в ответе за ЖИЗНЬ. И этим все сказано.
— Но ты-то откуда все это знаешь?! — вытаращил на него глаза Птиц. — Ты же всегда был отшельник, ты же с ними и не общался толком!
— Слышал, — по обыкновению уклончиво отмахнулся Димыч.

17
Кроме квартиры Димыча и собственной норы, Птиц бывал теперь только в домах клиентов и в офисе компании. Ни в кино, ни в театр, ни даже просто подышать воздухом на улицу он не ходил. Птичий щебет и шелест листьев в лесу вгоняли его в депрессию, напоминая о точно таких же прогулках с Евой. Все время, свободное от работы он сидел дома, глядя в телевизор — болтливый ящик отвлекал его от мрачных воспоминаний и мыслей, и порой Птиц беззаботно хохотал над шутками в какой-нибудь очередной развлекательной передаче. Стихи он писал в самое неожиданное время — когда накатывало. Впрочем, это и раньше происходило именно так, напоминая болезнь, лекарств от которой не существовало. Единственным способом, сулящим облегчение, было избавление от ритмических строк, шевелящихся в нем. Часто это случалось ночью. Тогда он зажигал на кухне свечу-другую, пил чай и как гной выдавливал из себя стихи. Только после этого он мог уснуть. Еще его часто прихватывало прямо на работе, он доставал блокнот, что всегда таскал с собой вместе с бланками страховых полисов и иных бумаг официального толка, и ронял туда свою кардиологическую вязь, извлеченную из больного сердца.
Раз в месяц он ходил на почту за очередной, исправно приходящей бандеролью с книгами для Димыча и приносил ему. В такой день они вечеряли дольше обычного, сгущая сумерки не только крепким чаем, но и иными напитками, призванными до известной степени бодрить тело и дух. Эти самые степени тщательно блюл Димыч, пьянства не терпевший. Он вообще почти не пил, позволяя себе немного вина, и следил, чтобы Птиц не «набирался».
— С тобой, когда ты пьян, общаться невозможно, — говорил он другу. — Раньше после накачки ты становился болтлив как попугай, а теперь молчишь, словно обмороженный пингвин.
Когда Птиц пришел в себя после потери Евы, Димыч как-то спросил его между делом во время очередной встречи:
— Читаешь что-нибудь?
Он знал, что Ева открыла для него Стругацких и когда Птиц вяло помотал головой — нет, мол — сказал:
— Тогда почитай вот этого умного дяденьку. На Стругацких он совсем не похож, однако, не в этом дело.
С этими словами Димыч покопался в своих книжных кряжах, возвышавшихся в его комнате всюду, куда прежде могла ступить нога человека, и протянул Птицу томик, на корешке которого блеснуло имя «Станислав Лем».
…Когда вся фантастика знаменитого поляка, найденная у Димыча, закончилась, Птиц, уже сам ревниво осматривавший запасы друга, и отыскавший еще одну книгу, на которой значилось имя Лема, спросил:
— А это что?
— «Сумма технологии». Но тебе еще рано. Это философский труд.
— А что не рано?
Димыч хитро выглянул на него из своих иллюминаторов и дал сборник рассказов и повестей Виктора Пелевина.
— Это уже и не братья, и не Лем.
Когда Птиц через несколько дней вернул книгу, Димыч его спросил:
— Ну, как?
— Ехидно и умно. Давай еще.
Теперь Птиц всерьез ухватился за книги, предпочитая их глупому телеящику и тем спасался от ежедневного ужаса существования без Евы. Если по вечерам он ложился в пустую постель выстоявшим в тяжелом бою, то каждое утро ему приходилось восставать мертвецом, буквально заставляя себя жить, потому что ему еще продолжали сниться глаза Евы и ее голос, произносящей его имя, и утро каждого нового дня становилось пыткой. Он чувствовал себя дождевым червем, которого случайно или смеха ради перебили лопатой, и он куда-то полз, судорожно извиваясь и не умея отыскать свою отсеченную половину. Он чувствовал в себе ежедневную непрекращающуюся войну с жестокой действительностью, слушая глухой стук метронома, отсчитывающего вакуум, оставшийся после Евы, и порой этот стук казался ему отзвуком канонады страшных выстрелов, происходивших в нем. И некуда ему было бежать от этой войны, потому что он сам был ее полигоном, этаким Бородинским полем, где было неизвестно, за кем оставалась победа. Телевизор, словно холоп, подобострастно советовал ему забыться, в отличие от книг, которые жили рядом с Птицем как верные товарищи, вровень с Димычем, и предлагали ему задуматься. Как ни трудно это было, телевизионной анестезии Птиц раз и навсегда предпочел книги: он понимал, что перед экраном он превращается в медузу, вытащенную на берег, тогда как книги сообщали ему необходимую твердость.

18
Однажды по весне, когда возраст Птица напоминал повышенную температуру, в его квартире зазвонил телефон. Сняв трубку, Птиц не сразу разобрал, кто звонит — на том конце провода кто-то тихо смеялся.
— Алло! Кто это? — сказал Птиц, жгуче надеясь, что это Ева. Но ошибся. Звонила бабка Димыча, чего никогда еще не бывало.
— Что случилось? — одеревеневшим голосом спросил Птиц, уже зная ответ, потому что вдруг понял, что бабка совсем не смеялась.
— Димонька умер… — сказала бабка, и Птиц снова услышал ее жуткий смех-плач.

19
Бабка нашла его поутру за письменным столом над пишущей машинкой с заправленным под каретку девственно чистым листом. Димыч никогда не жаловался на сердце. Никому и в голову не могло придти, что именно сердце у него и откажет — неожиданно и без всяких упреждающих симптомов.
Птиц похоронил его на том самом кладбище, где когда-то работал сам. Он полностью взял на себя необходимые в таких случаях хлопоты, да и все равно одиноким Димычем некому было заниматься, кроме бабки, которая и так слегла с горя. Ребята с кладбища помогли найти место получше, но яму Птиц рыл один — он хотел сделать другу то последнее, что мог, сам. В такой яме он и сам не прочь был бы лечь рядом с другом, но твердо помнил отношение Димыча к таким мыслям и не позволял им довлеть над собой.
Слез не было. Мрачный, молчаливый, с ввалившимися глазами, Птиц стоял над гробом Димыча, в последний раз разглядывая его, совершенно неузнаваемого и чужого без своих более не нужных очков. Бабки на кладбище не было — ей приходилось совсем плохо. Птиц собственноручно вбил в крышку гвозди, сам травил одно из полотенец и вместе с остальными ребятами забрасывал землей гулко отзывавшийся гроб.
Надгробная плита с высеченными строками, пусть даже написанными самим Пушкиным именно для такого случая, казалась Птицу издевательством. Никаких плит кроме обычного православного креста Птиц над могилой друга почему-то не видел, хотя и знал, что христианином в традиционном понимании этого слова Димыч не был — в церковь не ходил, не молился, постов не держал. Однако Птиц помнил, как однажды Димыч сказал в очередном споре такие слова:
— Я ни секунды не сомневаюсь в том, что такой человек ходил по земле. Однако я отделяю его от того образа, который пытается навязать мне церковь. Слишком уж постарались их цензоры представить его таким, как угодно было всевозможным соборам и синедрионам. Иисус боролся против тех, в кого впоследствии превратились его последователи. И я уверен, что говорил он гораздо больше того, о чем написано в Новом завете. Бить поклоны ему я не собираюсь — не того он хотел, восходя на свой крест. Он мой брат, так зачем же кланяться брату? Лучше идти за ним. Ведь он добивался этого.
Скорбный холмик, под которым слег Димыч, увенчал скромный, но упрямо сработанный самим Птицем крест с немногословной и краткой в цифрах табличкой, без всяких дурацких заклинаний типа «помним-скорбим».
На девятый день, который Птиц отмечал вдвоем с бабкой, та сказала ему:
— Уезжаю я, сынок. В дом престарелых. Совсем мне плохо, а так хоть не одна буду. А тут совсем невмоготу, без Димоньки моего… Квартирка-то в пользу государства отойдет, так что ты уж забери себе его книжки-то. Мне они ни к чему, а так пропадут ведь… Жалко.
Пустая комната, в которую Птиц после смерти Димыча заходить избегал, ударила его по сердцу очками с толстыми стеклами, лежащими поверх заваленного всякими бумагами письменного стола. И только тогда внутри него что-то лопнуло, и он заревел, задыхаясь и сползая по стене на пол.
Ему казалось, что он стоял у какого-то неведомого порога, за которым либо новая дорога, либо пропасть. И ему осталось сделать один шаг до запоздалого понимания того, что же это все-таки есть: порог или край. И еще он понимал, что именно сейчас этого ему осознать не удастся — мозговой штурм, любимое развлечение офис-менеджеров, тут не годился; так можно было и повредиться рассудком. Спасаясь от помешательства, Птиц решил ни о чем пока не думать и взялся покорять книжные кручи Димыча.
Несколько дней он производил раскопки в его комнате, вдыхая сладковатую бумажную пыль. Среди трудов по истории, философии и религиоведению Птиц нашел толстые пачки листов, испещренных на машинке. Ими оказались чьи-то сочинения, перепечатанные Димычем. Автор был один и тот же — некий Грай Воронов. Имя было странное и ровным счетом ничего не говорило Птицу.
Помимо рукописей и книг, Птицу попались три стопки журналов, перевязанные бечевкой. Это были так называемые «толстые» литературные журналы, в основном столичные: «Октябрь», «Знамя», «Юность». Отдельная стопа содержала издания приключенческого и фантастического толка — «Искатель» и «Если». Притом, что книги имели вид прочитанных, обильно пестря закладками и пометками на полях, сделанных торопливой рукой Димыча, журналы, напротив, даже не раскрывались. Птиц не придал этому значения, продолжая свои изыскания. В двух больших сумках он понемногу перетаскивал библиотеку Димыча к себе домой, раскладывая их прямо на полу в комнате, принадлежавшей раньше матери с отцом. К письменному столу Димыча он долго не решался притронуться. Ему казалось это кощунством — рыться в его бумагах и вещах. Потом он представил, как стол выносят сотрудники какой-нибудь муниципальной службы, готовя квартиру к передаче другим людям, как бумаги без разбора и тем более трепета сваливают в мусорные баки, как они лежат там в грязи среди всякой дряни… Ужаснувшись, он решился обследовать стол сам.
Помимо писчих принадлежностей, вместе с корректирующей замазкой и запасной лентой для пишущей машинки, Птиц обнаружил в одном из ящиков целый ворох чистых почтовых конвертов различного калибра и пока пытался их сложить в более-менее организованную стопку, откуда-то из середины вывалился потрепанный конверт, и его содержимое рассыпалось у ног Птица. Птиц полез под стол и обнаружил, что в конверте хранились некие бланки. На одном из них, с логотипом журнала «Знамя» в углу, Птиц прочитал:
«Уважаемый Дмитрий Анатольевич! Вынуждены Вас огорчить: напечатать «Калинов мост» не сможем.
В течение полугода рукопись можно получить в редакции в любой рабочий день кроме пятницы с 14 до 18 часов.
Благодарим за внимание к журналу.
С уважением, зав. отдела прозы журнала «Знамя» А. Шиндель»
Бланк был стандартным, отпечатанный типографским способом, с пропусками, где от руки было вписано только «Дмитрий Анатольевич», «Калинов мост» и «А. Шиндель». Птиц перебрал другие подобные бланки — все они были из одних и тех же, часто повторяющихся журналов, и все были обращены к «Дмитрию Анатольевичу». Мгновенно Птицу все стало ясно. Он полез в стопки журналов, которые не спешил перенести к себе и в каждом из них — от простоватого столичного «Искателя» до строгой питерской «Звезды» — обнаружил одно и то же имя: «Грай Воронов». Он выскочил в коридор с парой журналов в руке, ворвался на кухню, где что-то варила бабка и, растерянно потрясая журналами, спросил:
— Скажите, это Димыч… Это Дима написал?
Бабка оторвалась от плиты и посмотрела на Птица глазами, которым и сейчас не требовались очки (свое зрение Димыч унаследовал от своего неизвестного отца):
— Что написал?
Птиц дрожащими руками принялся листать страницы, но только все выронил.
— Что написал-то? — повторила бабка, непонимающе глядя на упавшие журналы. Птиц, подбирая их и уже догадываясь, что спрашивать бесполезно, пробормотал:
— Да нет, я говорю, подписал… На журналы он… сам подписывался, наверно…
— Сам, сам, — тяжело вздохнув, подтвердила бабка. — Часто на почту ходил, мой милый. Все отправлял что-то, сердешный… И ему журналы слали — в последнее время совсем часто.
— Спасибо, — вздохнул Птиц и вернулся в комнату Димыча.
Димыч старательно скрывал не только свое настоящее имя от читателей, но и факт своего сочинительства от самых близких людей. Птица захлестнула горячая волна обиды. Он делился с ним своими стихами, а тот так и умер, не открыв другу своего таланта, не разделив горечь первых неудач и радость последующих публикаций. Он бывал на почте чаще Птица, который наивно полагал, что оберегает друга от этих опасных походов, таская ему бандероли с книгами. Птиц вслух обозвал себя дураком, вспомнив, как поверил в то, что Димыч «подрабатывает машинисткой». Как наивен он был, как несведущ… Но зачем Димычу было нужно все это от него скрывать? Какой смысл? Птиц не знал, как отвечать за друга на эти вопросы. Он переживал целый день, хотел даже напиться, но все-таки удержался. Хмурый, он продолжал разбирать стол Димыча и нашел в нем тетради, где тот записывал как темы будущих сочинений, так и конкретные фразы, которые он намеревался в них вставить. Птицу попалась также тетрадь, в которой Димыч фиксировал все свои шаги к публикациям — в какой журнал, когда и что именно отправил и т.д. В другой тетради Птиц нашел черновик, в котором отразился поиск Димычем своего псевдонима — и только тогда запоздало понял его этимологию: Грай Воронов был непривычно повернутой фразой «вороний грай». А еще Птиц нашел среди книг учебник Брайля — Димыч всерьез опасался совсем потерять остатки драгоценного зрения и готовился к худшему. С томом этого учебника в руках Птицу стало нестерпимо стыдно за свою обиду на друга, который один на один боролся со своим недугом и был твердо намерен обмануть безжалостную болезнь.
Птиц торопливо перетаскал к себе книги Димыча вместе с журналами и остальными бумагами, попрощался с бабкой, зная, что они больше никогда не увидятся и начал читать, разложив все журналы в хронологическом порядке.
Первой публикацией Димыча был маленький рассказ в журнале «Искатель» семилетней давности. Вообще писатель Грай Воронов большим формам предпочитал малые, укладывая то, чем ему хотелось поделиться с читателем на нескольких журнальных страницах. Иногда — особенно на первых порах — он и вовсе писал коротенькие миниатюрки. Жанр, к которому он тяготел, был фантастикой с историческим креном и философским подтекстом. В основном Димыч брал какое-либо — известное или не очень — историческое событие, добавлял в него фантастическое зерно и так преломлял факты, что у Птица захватывало дух, и он с удивлением спрашивал себя, как же ему самому не пришло это в голову. В одном из ранних «Искателей» Птиц обнаружил рассказ «Калинов мост» и сразу вспомнил, как когда-то поведал Димычу о своем сидении под рельсами на железнодорожном мосту: рассказ Грая Воронова повествовал о битве, произошедшей на означенном мосту между воином и железным драконом. Только его действие происходило в далеком будущем, а воин, по сути, боролся со своим материализовавшимся страхом. Рассказ был написан динамично, красочно, но был гораздо глубже этой обертки, являясь психологическим срезом обыденной жизни. Грай и дальше не раз прибегал к подобному трюку, перебрасывая исторические персоналии в грядущее и показывая, что из этого может получиться. Получалось не только интересно, но и умно.
Птиц читал журнал за журналом и не мог отделаться от ощущения, что разговаривает с живым Димычем. Его словечки, его мысли, его ирония и даже подчас едкость так и сочились из текста, светились в нем, жили. И снова на Птица накатила безысходная тоска, но он продолжал читать, потому что остановиться не мог. Он прочитал все его публикации, потом разворошил рукописи, найдя еще несколько вещей — с десяток ранних новелл и два новых рассказа. Прочитав и их и поняв, что чудо общения с другом безвозвратно утеряно, Птиц заплакал прямо над последней страницей последней рукописи. Слезы капали на машинописные строчки, а он все плакал и плакал — тихо и неудержимо, расставаясь с Димычем только сейчас и оплакивая то, что ушло вместе с ним.
Не зная, как и чем жить дальше, чувствуя обугленную дыру в том месте, где у него было сердце, Птиц продолжал читать книги из библиотеки Димыча и это давало ему силы просыпаться по утрам, ходить на работу, общаться с людьми, общения с которыми он не хотел, и снова засыпать вечерами без водки, к которой он не смел прикоснуться, все еще слыша Димыча, распекающего его за слабоволие и пьянство.
Исторические книги Птиц не тронул, не проявив к ним никакого интереса, взявшись за философию и религиоведение. Он знакомился с трудами Шопенгауэра и Ницше, Канта и Грофа, Лосева и Торчинова, порой забывая о действительности, а потом едко над ней посмеиваясь.
Однажды Птиц обнаружил у себя в почтовом ящике, в котором давно появлялись только надоедливые рекламные листовки, письмо. Это был уже знакомый ему стандартный бланк из журнала, на котором сообщалось, что «к сожалению, ваши стихи нам не подходят». Сначала он не мог понять, каким образом его стихи попали в редакцию, а потом вспомнил слова Димыча, когда-то произнесенные им: «Этим нужно поделиться с людьми» и его предложение заняться их рассылкой по редакциям. Грустно усмехнувшись, Птиц подумал: «Вот видишь, дружище, моя писанина людям не нужна». И вскоре забыл о письме.
А через некоторое время ему позвонили из журнала «Октябрь», сообщили, что несколько его стихотворений будут опубликованы в одном из ближайших номеров и попросили немного рассказать о себе. Птиц растерялся. Ему было наплевать, напечатают его когда-нибудь или нет, и он буркнул, что сообщить о себе ему нечего, на чем разговор и закончился. Позднее ему снова позвонили, и предложили заехать за авторскими экземплярами и некоторой суммой денег. Он заехал. Деньги оказались небольшими, а в нескольких номерах журнала он обнаружил свои стихи, которые когда-то писал Еве. На него обрушилась депрессия, он сорвался и несколько дней пил, не появляясь на работе. С трудом выйдя из запоя, он зарекся иметь дела с журналами и снова вошел в обычную колею своих серых будней.
Несколько месяцев ему продолжали приходить бандероли с книгами для Димыча. Он забирал их с почты и сидя над новенькими томами, тихо стонал от боли и одиночества.
Среди книг Димыча, рядом с переводами из Упанишад, Даосских и буддийских трактатов и иных трудов, Птиц нашел и Библию. Она пестрела, как и другие подобные издания, множеством закладок. Птиц взял толстый том в руки, раскрыл для начала наугад и сразу уперся взглядом в подчеркнутый рукой Димыча фрагмент. Это было из «Книги Иова» и стих, сопровождаемый чернильным отчерком Димыча, гласил: «Ибо ужасное, чего я ужасался, то и постигло меня; и чего я боялся, то и пришло ко мне». Птиц перечитал его снова и вдруг словно бы проснулся. И тут же понял, что порог, который он обнаружил недавно, только что им преодолен.
«Ибо ужасное, чего я ужасался, то и постигло меня; и чего я боялся, то и пришло ко мне»
Птиц увидел свою жизнь точно рентгеновский снимок собственных легких — словно бы со стороны и оттого будто бы серьезней, глубже, отчетливей.
Вот тогда-то он и понял, что у него всегда был враг. И открытие это было еще более пронзительным потому, что врага этого Птиц знал и раньше. Враг этот всю жизнь шел за ним — даже не крался, как это пристало врагу и шпиону — а именно шел, спокойно и уверенно, бок о бок, да еще и в ногу. И постоянно портил эту жизнь Птица, гадил в нее, всячески вредительствовал и, в конце концов, отнял всех его горячо любимых людей — безжалостно и одним махом, как не всегда поступает даже обычный враг и шпион.
Страх. Подлая вражина. Чудовище из бабушкиного сундука, никогда не выходившего из своего логова открыто, как поступал тот же сказочный дракон, появляясь из пещеры на призыв рыцаря к поединку. Все, чего больше всего боялся Птиц, всегда с ним происходило. От боязни чем-нибудь заболеть и потери Евы до всевозможных мелочей. И мелочи эти ошеломленный Птиц, сидя в своей комнате и отложив в сторону журналы, принялся вспоминать.
Он вспомнил, как в далеком теперь детстве, еще сидя в школе за партой рядом с Димычем, он всегда жутко боялся, что его вызовет к доске грубая и необъятная химичка именно в тот момент, когда он ни капли не знал из того, о чем она могла спросить. Он прекрасно помнил, как она вдруг прерывала свое монотонное и безыскусное повествование о каких-нибудь предельных углеводородах и произносила тоном, не предвещавшим ничего хорошего:
— И к доске пойдет…
Она неторопливо перемещалась к классному журналу и начинала сосредоточенно его изучать. Конечно, в журнале картина успеваемости всегда выглядела наглядней и вполне вероятно, что именно Птица ей и следовало вызвать на этот раз, чтобы заклеймить двойкой, и могучим тычком спустить с небольшого возвышения, называемого кафедрой. Однако сам Птиц мог назвать еще несколько одноклассников, рядом с которыми он не выделялся так отчаянно своим незнанием, но жутко боялся, что вызовут именно его. В тишине, повисавшей под потолком, когда становилось различимо монотонное и неуверенное бормотание из соседнего класса «…ай хэв зэ модерн флэт ин зэ москоу сити…», Птиц замирал, боясь не только взглянуть на неженское лицо химички, но и просто шелохнуться. Сердце из груди перемещалось прямо в уши, надсадно бухая там, а ему так и чудилось, как химичка произносит именно его фамилию, как ножом разрезавшую слух. И через мгновение в точности так все и происходило.
Еще он вспомнил, как в том же детстве родители купили ему замечательную куртку — теплую и с особыми карманами для рук, расположенными на груди. Это была не куртка, а какое-то чудо и в ней Птиц ощущал себя то космонавтом, то полярником, и неизменно вызывал восхищение и зависть друзей. Он никогда не надевал ее в школу, так как в общей раздевалке ее легко могли бы украсть (что действительно порой происходило с чьими-то вещами). Он вообще избегал надевать ее в такие места, где необходимо было раздеваться — в поликлинику, в театр или бассейн, куда Птиц ходил по абонементу. Однажды вторая куртка, которую Птиц всегда надевал в подобные места, ничуть за нее не беспокоясь, оказалась постиранной мамой, уныло вися в ванной для просушки, и ему пришлось идти в бассейн в своем любимом чудо-скафандре. Домой он вернулся зареванный до непроизвольного икания и в потрепанной телогрейке, выданной ему взамен украденной куртки. Гардеробщик, тщедушный мужичонка в синем халате, которому Птиц после плавания протянул номерок, растерянно вернулся с пустыми руками, сжимая в пальцах несчастный номерок: куртки на крючке не оказалось. Гардеробщик клялся, что «не было еще случая», рядом что-то соболезнующим тоном вещал какой-то официальный дяденька в костюме и очках, а Птиц сквозь пелену слез тупо разглядывал табличку на стене, где было скучными буквами выведено: «За деньги и ценные вещи, сданные в гардероб, администрация ответственности не несет».
Птиц вспомнил с десяток подобных историй, четко укладывающихся в эту жуткую схему — сильная боязнь чего-нибудь и свершение этого на самом деле. Всю жизнь он ходил как арестант под прицелом часового с вышки, и ложившиеся рядом пули не давали ему идти туда, куда ему хотелось. И он еще, как в насмешку, работал на фирму, живущую за счет страха других людей. «Страховой агент». Птиц вздрогнул — это звучало сродни какому-нибудь «частному осведомителю». Стукач. Доносчик. Шпик.
Птиц почувствовал накатывающую волну безысходного пессимизма и понял, что если это произойдет, то затянет его надолго. Он кинулся на кухню, достал из холодильника бутылку водки и, не давая себе опомниться, вылил в раковину. Затем, лихорадочно вспоминая, где что спрятано еще, стал таскать в мойку все запасы, которые имелись в квартире. По кухне пополз обещающий забвение тяжелый спиртовой дух. Птиц торопливо включил воду, чтобы поскорее смыть пойло в канализацию. Сложив пустые бутылки в пакет, он выволок его в прихожую и поставил у двери. Что делать дальше, он не знал, а тоска уже вплывала в него тупой и ржавой баржей, и давила своим плоским брюхом на сердце. Стоя в темной прихожей, он ощутил себя загнанным в тупик зверем. Нет, нельзя… Меня загоняют, подумал он. Меня словно волка гонят на притаившиеся где-то двустволки. Нельзя!
Задыхаясь, он рванулся, и треснул кулаком по выключателю. В прихожей зажегся свет и Птиц увидел свое отражение в большом зеркале, висящем на стене.
Перед ним стоял растрепанный и растерянный человек, в глазах которого жил страх.
— Вот ты где, с-сука!.. — выдохнул Птиц и, подойдя ближе к зеркалу, всмотрелся в черные точки зрачков.
— Подонок… Ты отнял у меня все… Родителей, друга, любимую… Ты!!! — закричал он, забрызгав стекло слюной. — Ненавижу!!
Ему вдруг почудилось, что он близок к помешательству. Он закрыл глаза и принялся глубоко и медленно дышать. Муть, только что кружившаяся в голове, понемногу улеглась. Птиц открыл глаза и вновь вперился в собственные зрачки.
— Так вот чего ты добиваешься, — медленно произнес он, стараясь, чтобы голос не дрожал. Он облизал пересохшие губы и твердо произнес: — Не возьмешь, гадина.
Его охватила бешеная решимость выстоять во что бы то ни стало. Он вдруг успокоился настолько, что нашел в себе силы улыбнуться и сделал это. Лицо в зеркале изобразило какую-то ритуальную маску — жуткую и одновременно жалкую своей ненатуральностью.
— Боишься? — спросил Птиц у маски.
Его враг был рядом. Его страх стоял прямо перед ним, по-прежнему стараясь выглядеть безобидно и по-дружески. Птиц успокоился окончательно, и тогда ритуальную маску прорезала настоящая улыбка, возвращая лицу знакомое выражение.
— Не уйдешь, — спокойно и негромко сказал своему отражению Птиц. Он чувствовал силу. Странную и огромную. Он вдруг понял, что может все. У него словно выросли крылья. Он обрел ясность. Он, наконец, выследил своего врага. И тот порог, который он перешагнул, не был более порогом с открывшейся за ним дорогой. Там была пропасть, но и падать в эту пропасть он более намерен не был.
Птиц сходил в комнату и вернулся с шариковой ручкой. Стараясь как-то закрепить свою первую победу, он на обоях рядом с зеркалом крупно вывел: «Я НЕ БОЮСЬ».
— Я тебя уничтожу, — пообещал он собственному отражению и вдруг понял, как нелепо выглядит. Если бы его кто-нибудь увидел сейчас, непременно принял бы за сумасшедшего. Это рассмешило Птица и он, хохоча, вернулся в комнату. Он стоял посреди разбросанных по полу книг, журналов и тетрадей Димыча и смеялся. И понимал, что если бы не этот спонтанный, мало на чем основанный нервный смех, то он бы, скорее всего, плакал. Даже наверняка. И поэтому Птиц хохотал и, не желая останавливаться, твердил сквозь этот смех, словно заклинание:
— Я тебя не боюсь. Не боюсь. Я не боюсь!!

20
Что такое СТРАХ? — спрашивал себя Птиц. И сам себе отвечал: нежелание потерять нечто ценное. Любимую куртку. Настоящего друга. Единственную женщину. Нежелание потерять собственность. Ведь даже лучших друзей и возлюбленных мы привыкли считать тем, что принадлежит нам. И это заставляет нас жутко страдать, когда нам приходиться их терять. Или когда они уходят сами, интуитивно не желая быть чьей-то собственностью.
Есть еще одна вещь, которую не хочет терять никто. Это жизнь.
Еще страх — это нежелание причинять себе неудобство. Оказаться в стыдном, неловком положении. Ощутить боль.
По сути — рассуждал Птиц — страх это нежелание. Можно сказать, желание наоборот. Но все равно — желание. Страх — это желание.
Размышляя обо всем этом, Птиц продолжал вести привычную, размеренную жизнь. Но привычной и размеренной она была вовсе не оттого, что он хотел, чтобы она была таковой. Эта жизнь давно опостылела ему. Но теперь, увидев своего настоящего врага, Птиц решил бороться со всем, что вставало у него на пути. Больше всего ему хотелось перестать ходить на работу, забиться в свой угол и лечь. И никуда не ходить. И ждать, когда все прекратиться само. Но именно из-за того, что та же работа стояла ему поперек глотки, он решил во что бы то ни стало ходить на нее. И — мало того — выполнять свои служебные обязанности безукоризненно. Он видел в работе один из аспектов своего страха. И был обязан с ним бороться.
Он без устали мотался по городу, встречался с клиентами, в сотый раз терпеливо им объясняя, от чего компания, которую он представляет, может их застраховать. Поначалу эти люди вызывали у него брезгливость. Его от них тошнило. Они были непонятливы, самодовольны, откровенно глупы, раздражительны, недоверчивы, пренебрежительны. Они вели себя по-хамски, заискивающе, брезгливо, кокетливо. Они хотели навязать ему, Птицу, какое-то мнение о себе. Даже если совсем об этом не задумывались. Они делали это подсознательно, автоматически. Причем так вели себя все люди — даже не клиенты, а те же коллеги. Знакомые. Приятели. Причем Птиц понял, что они вели себя так всегда, просто раньше он этого не замечал. А теперь это настолько бросалось ему в глаза, что сначала удивляло его, потом стало веселить, а через какое-то время он научился этих людей — и клиентов, и знакомых, и условных немногочисленных приятелей — жалеть. Они казались ему несчастными из-за их неведения. Все они жили в тисках своих собственных страхов. И не понимали, что обречены, что самый большой их страх в конце концов разделается с ними. Разделается беспощадно и жестоко. С некоторыми — раз и навсегда. Но Птиц понимал, что говорить им об этом бесполезно. Они были неспособны его понять. Они всегда, как и он, жили, чего-то боясь. Начни он объяснять им о своем открытии, они подняли бы его на смех. И это в лучшем случае. Другие посчитали бы его сумасшедшим. А те, кто поверил бы, могли испугаться настолько, что нажили бы себе еще более сильный страх, только и всего. Поэтому Птиц общался со всеми этими людьми так, будто ничего не происходило. Мало того, он старался не раздражаться и не злиться ни на кого — ни на тупых, ни на раздражительных, ни на откровенно хамски ведущих себя клиентов. Кроме того, это полагалось и по инструкции страховой компании. Но такое поведение Птиц старался практиковать со всеми без исключения. Он учился не обижаться. Он старался быть вежливым. Он перестал колко шутить — особенно в ответ, чем раньше никогда не брезговал, напротив, считая своим долгом наказать обидчика смехом. Теперь он просто запретил себе это делать, буквально удерживая зубами острые ответы, так и рвущиеся на свободу с языка. Причем это происходило только поначалу. Потом, через довольно длительное время, он перестал замечать обидные шутки в свой адрес. Он стал разговаривать тихо. Он вообще перестал повышать голос — рассказывал ли он необходимый в какой-либо ситуации анекдот, или разъяснял клиенту преимущества сотрудничества именно с его компанией. Люди стали к нему тянуться. Они видели, как слушал их Птиц. Он слушал их внимательно. Участливо. В его глазах они видели интерес к своим проблемам. Но не понимали, что, глядя в его глаза, они смотрели в зеркало. Таким научился быть Птиц. Ему вовсе не были интересны чьи-то проблемы. Просто он умел вникнуть в них. Потому, что видел самую их суть.
Размышляя о природе страха, Птиц вспомнил известный исторический факт о боязни российского императора Павла заговора против своей монаршей особы, который более чем подтвердился «апоплексическим ударом табакеркой в висок». Покопавшись в исторических книгах Димыча, Птиц отыскал много интересного о «русском Гамлете». Например, что Павлу как-то раз явился призрак его предка — Петра Великого, и, назвавши его «бедным Павлом», посоветовал жить по законам справедливости, чтобы конец его был спокоен, и не привязываться к этому миру, «потому что ты долго не останешься в нем». Также он велел императору «бояться укора совести: для благородной души нет большего наказания». Еще Павел Первый тесно общался с тогдашним легендарным предсказателем, монахом Авелем. Впрочем, все это были не более чем любопытные изыскания, которые можно было приписать больному воображению несчастного императора, к тому же о предсказаниях, данных ему Авелем, Павел не распространялся. И даже если все обстояло именно так, и Павел знал о своей судьбе, его страх в этом случае превращался из источника его бед в их жалкое следствие.
Еще Птиц вспомнил не то легенду, не то быль о жутком страхе Гоголя быть похороненным заживо и слухи о том, что эксгумация его тела показала, что писатель, скорее всего, пребывал в летаргическом сне, то есть был жив, когда его предавали земле.
Больше исторические примеры Птицу не попадались, однако в книгах Димыча он случайно наткнулся на биографию известного русского врача-педиатра Нила Филатова, которая его поразила. Этот человек одним из первых в клинической практике использовал сывороточное лечение дифтерии (в то время считавшейся смертельной болезнью), чем спас многих детей от преждевременной гибели. Но главным для Птица оказалось следующее — двое из пятерых детей самого врача в раннем детстве умерли именно от дифтерии. Как знать, не была ли для великого врача — истинного друга детей — дифтерия врагом номер один, против которого он и направил острие своего намерения…

21
Птиц решил применить дополнительный способ борьбы со страхом. По сути, этот способ повторял его давний детский опыт, когда он сидел под мостом, изживая в себе неприятие шума. Способ этот он так и назвал: «клин клином».
Первое, за что взялся Птиц, была (по его же классификации) одна из разновидностей страха, так называемое «чувство неловкости». Это ощущение, без сомнения, было знакомо каждому, кто хоть раз забывал застегнуть ширинку или прислонился спиной к беленой стене или упал на людной улице, поскользнувшись на дурацкой арбузной корке.
От отца у Птица остался старый кожаный пиджак. Старым он был именно по времени, а не по состоянию — выглядел пиджак новым. В доме он появился давно и сразу стал предметом зависти Птица, который тогда учился в десятом классе и, как и полагалось половозрелому юнцу, старался выделиться из шеренги себе подобных. Пиджак был куплен отцом у знакомого, приехавшего из Югославии, и намеревался носить его сам. Птиц настойчиво клянчил у него обнову и однажды отец сдался, дав сыну поносить его на один вечер. В тот раз были посиделки у одного из тогдашних многочисленных знакомых Птица. Компания была новая, но там, как и всюду, громко играла музыка, пилось вино, и тискались по углам девушки. Птиц щеголял в отцовском пиджаке, а когда ему стало жарко от чтения стихов какой-то новой девице, и — пуще того — от совместных соприкосновений, последовавших за этим, он его снял и на некоторое время позабыл о его существовании (в ходу уже были другие инструменты обольщения). Когда пришла пора разбредаться по домам, Птиц отыскал свой пиджак и только в собственном подъезде в тусклом свете лампочки разглядел в лацкане прожженную дыру. Мало того, еще одна дыра оказалась на спине, на очень видном месте. Сделано это было окурком, и Птиц ни секунды не сомневался в том, что это вышло у кого-то отнюдь неслучайно. Он даже с большой вероятностью мог сказать, кто именно из его новых знакомых таким безыскусным методом выразил свою зависть к его модной одежке (или просто приревновал к девице).
Отец принял известие о порче драгоценного пиджака стоически (вообще говоря, он был отличным мужиком). Поначалу дыры хотели заклеить, но руки как-то не доходили, а вернее сказать не поднимались: больно видны были бы обе заплаты, и о пиджаке позабыли, как о красивой девке, за которой поначалу ходили табуном, а после некоторых событий, слух о которых стал общим достоянием, поспешили отвернуться. Поэтому все эти года пиджак сиротливо провисел к шкафу, пока однажды виновник его заброшенности сам не стал сиротой.
Птиц вытащил пиджак из шкафа, подавил приступ ностальгии и, не делая никаких заплат, сотворил с ним следующее.
Зная, что на соседнем бульваре красят скамейки белой краской, он дождался вечера, надел пиджак, и, подойдя к одной из таких свежевыкрашенных лавочек, примерился повернее и сел, плотно прижавшись к спинке несчастным пиджаком. Посидев некоторое время, чтобы краска пристала получше, он отодрался от скамейки и вернулся домой, аккуратно повесив пиджак сушиться. Таким образом, инструмент для борьбы с «чувством неловкости» был готов.
Теперь, в один из свободных от работы дней, Птиц тщательно брился, причесывался, надевал свои лучшие голубые джинсы, свежую рубашку, модные ботинки и, довершив умопомрачительный прикид шикарным кожаным пиджаком с чудесными горизонтальными полосами на спине, отправлялся на променад.
Поначалу это давалось ему нелегко. Это было даже трудно. Усилием воли ему удавалось заставить себя пройти по улице всего несколько шагов. Ему казалось, что полосы на спине раскаляются и жгут ему кожу. Он краснел до ушей и втягивал голову в плечи. Он, не оборачиваясь, чувствовал, как люди смотрят ему вслед. Их улыбки оставляли рубцы у него в душе. Их смех рвал его перепонки. Он обильно потел и готов был сорвать с себя злополучный пиджак и бежать домой, в укрытие. Но он помнил, зачем он это делает. И шел по улице дальше, каждый раз увеличивая маршрут. Пусть на несколько шагов, но — увеличивал. И представлял, как всё это — и полосы на спине, и улыбки, и смех — жгут не его кожу и душу, а прожигают проклятую ненавистную гадину, его врага: СТРАХ. И от этого ему становилось немного легче. И он продолжал совершать эти прогулки и дальше.
Иногда его окликали люди и «раскрывали ему глаза». Чаще всего это были женщины, и иным из них было еще более неловко, чем даже ему самому.
— Мужчина, — с испугом говорили они, — вы сели куда-то… У вас спина…
Некоторые начинали издеваться — особенно молодежь и чаще всего в компаниях.
— Ну ты крут! — гоготали они. — Клевый у тебя прикид!
Сначала он, и без того будучи смущенным, буркал в ответ «я знаю» и спешил дальше. Потом он стал привыкать и начал даже подыгрывать сердобольным и всем прочим прохожим. Он научился, выходя на улицу в своем пиджаке, вести себя так, будто действительно ничего не знает о своем полосатом тыле. Когда у себя в квартале его стали узнавать, принимая за «сдвинутого», он стал уезжать подальше от дома, до поры пряча пиджак в сумке, а потом надевая. Он играл этакого ловеласа, идущего завоевывать очередное женское сердце, а когда к нему подходили сообщить о проблеме, старательно смущался. Через несколько долгих недель Птиц совершенно освоился, перестал потеть от волнения и теперь не просто изображал свое неведение или неловкость, а блестяще их играл. Он импровизировал, изображая пьяного, а иногда, чтобы усилить эффект от своей практики, даже падал в какую-нибудь лужу погрязнее и поглубже.
Когда ему показалось, что цель достигнута, он увидел бомжа, спящего на лавке в сквере, и понял, что его пиджак с полосатой спиной — только начало. Отыскав на помойке самые настоящие обноски, которые и выкинул-то какой-нибудь бродяга, найдя себе что-то получше, Птиц заставил себя обрядиться в них и ездил в метро, одним своим появлением очищая добрую четверть вагона, а также слонялся по улицам. Однажды во время этого своего маскарада Птиц подумал, что от него воняет недостаточно сильно. Ему пришлось перемазать свое тряпье дерьмом и тогда он понял, с каким аспектом страха ему еще предстоит бороться.
Продолжая «бомжевать», он начал воевать с отвращением и делал это следующим образом: подолгу рассматривал собственные испражнения, а также экскременты собак, найденные на улице и принесенные домой (причем собирал он их, стараясь не таиться от прохожих).
Это было отвратительно, но он продолжал снова и снова рассматривать различные конфигурации кучек. После часа неотрывного созерцания этих произведений, Птиц уже не воспринимал их как то, чем они были на самом деле. Дерьмо переставало быть дерьмом, становясь каким-то посторонним предметом. Птиц осознавал, что та же глина или грязь выглядят совершенно идентично, и научился видеть в этих артефактах даже некую красоту и эстетику. Теперь в образе бомжа он был неотразим и уже совершенно не обращал внимания на то, чем от него пахло (а запах его сопровождал изрядный).
Он уже был знаком со всеми бомжами в округе, получил «прописку» в одной из бригад и вовсю собирал бутылки и жестяные банки для последующей сдачи в пункты вторсырья. Однажды, когда он не появлялся дома уже несколько дней, ему пришло в голову, что пора бы вернуться. Мысль эта на мгновение показалась ему дикой, и только тогда он понял, что этот экзамен им сдан.

22
Следующим полем боя стал морг. Один из его клиентов работал патологоанатомом и Птиц попросил его показать то, что принято проделывать с человеческим телом после смерти. На естественный вопрос, возникший у клиента, Птиц рассказал, почти не кривя душой, что задался целью себя испытать. Клиент оказался человеком понимающим и устроил Птицу сие мероприятие.
Последующие несколько недель Птиц ездил в один из больничных моргов как на работу. Сначала он просто смотрел на обнаженные тела, лежащие на особом столе с углублением и водяным сливом и ничего кроме жалости не испытывал. Потом он стал наблюдать, как эти тела потрошат, вываливая в таз внутренности, влажно и матово отсвечивающие. В первый же день такого наблюдения все, что он видел, было содержимым его собственного желудка в другом тазике, который успел ему подсунуть его знакомый, которого звали Сашка. Когда Птиц пришел через пару дней снова, Сашка немало удивился:
— Я думал, что больше тебя здесь не увижу.
— Я тоже так думал, — устало отозвался Птиц. — И как только ты сам эту работу терпишь.
— Привык, — пожал плечами Сашка. — Понимаешь, я ведь их, — он кивнул в сторону прозекторской, — как людей не воспринимаю. Это как… Ну, не знаю, предметы какие-то.
— А знакомые на этом столе тебе попадались? — спросил Птиц. Сашка кивнул:
— Было дело.
— Ну и как тогда ты их воспринимал?
— Да так же… Просто неприятно было… Ну, что, пошли?
— Пошли, — вздохнул Птиц.
…Слушая в полуобморочном состоянии глухое и жуткое урчание пилы для грудины, Птиц краем сознания вспоминал звук грохочущего над головой железнодорожного состава и теперь находил его райским гимном ангелов, шествующих навстречу праведнику…
Постепенно, впрочем, он тоже привык. Его перестало тошнить, и теперь он шел в морг не на голодный желудок, как прежде. И жалости больше не было ни к красивым женщинам, попадавшим на жуткий стол, ни даже к детям — все они были чем-то посторонним, какими-то куклами, искусно кем-то сделанными, но не более того. Исковерканные в автомобильных авариях трупы он тоже научился пристально созерцать, не испытывая при этом никаких неудобств.
— Ты в бога веруешь? — спросил как-то Птиц у Сашки, который стал ему теперь словно бы напарником. Тот кивнул:
— Теперь — да. Хотя среди нашего брата это не норма. Но пока я тут работал, размышлял обо все этом… Мда… Что вообще человек? Груда костей в кожаном мешке. Но ведь это не просто чертовски удачное совпадение микроорганизмов. Что-то же заставляет эту груду не только двигаться, трахаться, жрать, но и любить кого-то себе подобного, и писать картины, музыку. Но вот что?
Сашка замолчал и, отложив трепан, принялся вынимать мозг из черепной коробки.
Сам Птиц в справедливого седобородого дедушку, восседающего на облаке, не верил. Вернее, он не думал, что все так просто. И в этом его все больше убеждали книги Димыча, рассказывая не только о широко распространенных религиях откровения, но и о религиях так называемого чистого опыта, некоторые из которых отвергали идею дедушки-бога, взамен предлагая желающим самим попытаться познать Истину.

23
Продолжая войну со своим врагом, Птиц, памятуя о прежнем поражении, купил машину — скромную микролитражку. Он чисто символически ее застраховал в своей же фирме (поскольку автострахование к тому времени стало обязательным) и часто на ней ездил не только по делам работы. Он ставил ее возле дома, намеренно игнорируя услуги близлежащей платной автостоянки. Тем не менее на нее никто не покушался, даже неизвестные вандалы, в одну из темных ночей содравшие со всех автомобилей в округе фирменные значки, не позарились на его машину и даже не поцарапали (чего не избежали «форд» и «опель», между которыми она стояла).
Следующим шагом стал парашютный клуб, куда вступил Птиц. Через пару недель он уже совершил свой первый прыжок, ни секунды не задержавшись у распахнутого люка кукурузника. На сорок шестом прыжке у него отказал основной купол и, вспоминая потом свои действия, Птиц без всякой натяжки признал их точными и — что было для него важнее всего — хладнокровными. (Давая оценку самому себе, Птиц теперь был далек от того, чтобы признавать желаемое за действительное — к себе он был строже, нежели к кому бы то ни было другому.) Он старательно искал в себе во время тех нескольких секунд хоть отголоски страха, но не нашел ничего, кроме абсолютной ясности ума. Он чувствовал себя так, словно отказ парашюта был для него событием не более обычным, чем закончившаяся в туалете бумага. На самом деле он ждал этого «ЧП» так, как ждут на морозе автобус. Он добился своего и, совершив еще два десятка прыжков, ушел из клуба.
Птиц методично выявлял в себе все маломальские страхи, и хотя давно уже перестал действительно чего-либо бояться, проверял себя всюду, где крылся даже ничтожный признак волнения. Так он вылечил все свои зубы, заменив почти половину протезами, и при малейшей возможности отказывался от анестезии, за что врач приписал его к тайным мазохистам. Птиц не старался его переубеждать.
Он забирался по всей Москве на крыши домов, что были повыше, и подолгу сидел и стоял на самом краю, не боясь даже того, что его примут за самоубийцу (что происходило два раза, один из которых завершился в милиции). Еще он посетил все самые навороченные аттракционы во всех парках развлечений города, а также выискивал их во время туристических поездок за границу. Самые головокружительные горки и другие невероятные изобретения он штурмовал в сосредоточенном состоянии духа, расценивая это как очередной тест. Скоро он перестал этим заниматься — ни одно из подобных устройств, призванных добавлять в кровь адреналин и извлекать из горла истошные крики и рвотные массы, не могло заставить его даже судорожно стискивать кулаки. Если бы это было возможно, он перепробовал бы все центрифуги даже в центре подготовки космонавтов в Звездном городке.
Он самостоятельно пришел к выводу: пресловутый инстинкт самосохранения не был одним из аспектов страха, представляя собой некую программу, которая была у небезызвестного терминатора в одноименном голливудском боевике и не позволявшая ему самостоятельно опуститься в чан с расплавленным металлом.
Повторяя свой опыт с разглядыванием дерьма, Птиц занялся созерцанием иных проявления материального мира, находя его необходимым для себя. Он подолгу смотрел на кромку леса у горизонта, тени, отбрасываемые камнями, падший лист или еще что-нибудь подобное. На определенном этапе все, что он созерцал, переставало нести не только привычный, но и всякий иной смысл. Так теряет свое значение любое слово, если произносить его подряд достаточно долго; разница была только в том, что во время созерцания Птиц сохранял внутреннее безмолвие.
Он давно перестал опасаться любых животных и в частности собак — будь то свора бездомных лоботрясов и разбойников или дорогостоящие медалисты, сопровождающие своих хозяев-заводчиков. Распространенное некогда заблуждение относительно того, что собаки-де чувствуют «запах» адреналина-страха его теперь даже не смешило. Он знал, что собаки (равно как и другие животные) видят сам страх, расходящийся от боящегося существа, словно волны от брошенного в воду камня.
В определенный момент поток тестов на страх и последующих упражнений для его искоренения стал иссякать, а потом и вовсе прекратился. И теперь какие-либо действия Птица начали носить характер неких экспериментов, где он подтверждал для себя что-то важное (или не очень).
Так однажды он предпринял миссию, в которой посетил практически все крупные игорные заведения столицы, где прежде ему никогда не доводилось бывать. Словно повторяя сюжеты некоторых не слишком хороших фильмов, он по приходе в казино покупал минимальное количество фишек и начинал игру в рулетку, выигрывая всякий раз и тут же ставя всю выигранную сумму снова. И так играл до тех пор, пока его элементарно и безыскусно не останавливали специальные люди и не просили покинуть сие богоугодное заведение. Птиц молча подчинялся, унося с собой очень приличный куш, а на следующий день появлялся в другом подобном месте, в точности повторяя всю нехитрую операцию. При этом он не был настолько наивен, чтобы не понимать, что все игорные дома, даже не принадлежавшие одной сети, «дружили» против типов, подобных ему, поэтому каждый раз он искусно преображал свою внешность и, уже через неделю имея некоторый опыт, изображал из себя простака. Когда внутренние службы, призванные отслеживать подобные нештатные ситуации, спохватывались, Птиц, как правило, успевал выдрать изрядный клок из их золотого руна. Редко, перед тем, как затворить за ним двери, выпроводив навсегда, у него интересовались, «как он это делает». Птиц отлично видел, что такие клиенты, как он не новы в игорном бизнесе, но даже если бы и захотел, то не смог бы открыть сию тайну этим людям — так далеки они были от того, что позволяло творить подобные «чудеса». Поэтому Птиц, внутренне содрогаясь от хохота, нес ахинею то про единственно верное расположение звезд на небе, то на магические пассы, совершаемые им большими пальцами на ногах во время игры.
Через три недели подобного чёса, несколько изменив тактику, он сразу ставил крупную сумму на одно число, срывал банк и тут же уходил. Так он продержался почти неделю, а потом, когда стало ясно, что его попросту могут «заказать» хозяева игорного бизнеса Москвы, Птиц оставил это занятие.
После этого невероятного тура, давшего ему возможность не работать в традиционном понимании этого слова, по крайней мере, несколько лет, Птиц ушел из страховой компании навсегда. Теперь он занимался только тем, чем ему хотелось заниматься. Он сменил свою микролитражку (на которой отъездил без всяких неприятностей) на маленький джип Wrangler и неделями не появлялся в Москве, то путешествуя на нем по стране, то — на арендованном транспорте — далеко за ее пределами. Он стал совершать поездки по индивидуальному плану, без всяких экскурсоводов, перегоняющих стада туристов, обвешанных фото и видеотехникой, словно коровы колокольцами. В некоторых странах он время от времени повторял свой эксперимент с рулеткой, ограничиваясь, правда, всего одним казино и тот же Лас-Вегас должен был молить своего золотозадого бога за то, что он не устроил там подобие своего столичного рейда.
Теперь он вообще редко бывал дома. В одно из посещений давно переставших быть родными пенатов, он проделал следующее: подал во все театральные вузы заявления и всюду, где успел, сдал вступительные экзамены. Ему уже было за сорок, хотя он всегда и выглядел моложе своих лет, однако во время испытаний никто из тех, кто их проводил, не смог бы дать ему больше двадцати пяти.
Птиц то нарочно читал избитые монологи и басни дедушки Крылова, то принимался за нечто нетривиальное, вроде отрывков из повестей Стругацких или собственных стихов. Причем все вышеизложенное, включая басни, он подавал так, что даже видавшие виды скучающие педагоги и мастера сцены и экрана заинтересованно подавались вперед, не веря собственным ушам. На одном из туров во ВГИКе ему достался этюд: он должен был изобразить старика, которому становится плохо. Птиц проделал все так, что у всех присутствующих на экзамене создалось впечатление, что они видят не только старого, но и крайне дряхлого человека. Птиц мучительно тер ладонью грудь, прикрыв набрякшие веки на застывшем от боли лице, и лез в карман за таблетками. Потом будто бы что-то достал, нетерпеливыми пальцами пытался сорвать неподдающуюся крышку, сквозь зубы то ли матерясь, то ли молясь кому-то, уронил воображаемый пузырек и, в конце концов, страшно перекосившись и хрипя, обрушился на пол. В аудитории поднялась паника — студенты старших курсов, присутствовавшие на экзаменах, бросились поднимать Птица и выяснять, какие таблетки ему необходимы, а маститые актеры, набиравшие курс, вызванивали по мобильным «скорую». Все это не без труда удалось прекратить восставшему Птицу, как ни в чем не бывало отряхивающему джинсы и несколько раз переспросившему, «что еще нужно показать».
Его зачислили почти во все студии и вузы, куда он «пробовался». И, естественно, никуда не пошел, в очередной раз исчезнув из суматошной Москвы, и заставляя телефон бессмысленно надрываться в пустой квартире.
И еще Птиц мог уже спокойно слушать кассету с песнями Евы. Он смотрел на ее фотографию, и на душе у него было хорошо и солнечно.

24
…Обычно, идя по улице, Птиц избегал заглядывать в глаза прохожим. Но однажды, проходя по Садовой, он встретился взглядом с девушкой, явно ищущей, к кому обратиться. Была она лет двадцати, одетая неброско и даже простовато, без всякой косметики на наивно-трогательном лице и принадлежала к кругу людей, которым до всего было дело. Она держала в руках совершенно определенную книгу, которую спутать с чем-то еще просто не было возможности, прижимая ее к маленькой еще, девичьей груди. Уловив взгляд Птица, она решила воспользоваться этим мимолетным мостом и тотчас мягко и быстро прокралась ему наперерез и промурлыкала затертую до банальности фразу:
— Здравствуйте, можно поговорить с вами о боге?
Против обыкновения не вступать в подобные разговоры, Птиц остановился, и теперь уже пристально посмотрев девушке в глаза, ответил вопросом:
— И о чем вы хотели бы узнать?
Подобного ответа девушка не ожидала и, замешкавшись на пару взмахов ресниц, не то спросила, не то предположила:
— Вы… верите в бога?
Птиц рассмеялся:
— Если я скажу «нет», вы, надо полагать, станете мне доказывать, что я не прав, ссылаясь на литературный образец, который держите в руках.
Девушка как щит выставила перед собой книгу, на которой блеснуло золотом слово «Библия» и сказала:
— Вы считаете, что все, написанное здесь…
— Многое, написанное там, не соответствует истине, — бесцеремонно перебил ее Птиц. — Даже полудокументальные изложения некоторых событий. Впрочем, на ваш вопрос я могу ответить так: я не верю в бога, но верю человеку из Назарета, которого звали Иисус. Чувствуете разницу?
— Вы сказали «многое не соответствует истине». А что для вас истина?
— Истина — предтеча свободы. Еще не свобода, но возможность и даже потребность к ней идти. Истина зовет выйти за пределы этого мира, постигаемого с помощью логики. Человек вглядывается в небеса, силясь узреть там мудрый и справедливый лик Господа, но ему всего-то нужно обратить свой взор на самого себя и прислушаться к тому, что происходит внутри его души.
Повисла пауза, чего никогда не допустили бы иные болтливые проповедники, и Птиц понял, что не зря позволил этой девушке заговорить с ним. Она с интересом разглядывала его, а он сказал:
— Если хотите, я могу рассказать вам одну историю.
Девушка не возражала, и он зашагал дальше, увлекая ее за собой. Они свернули с шумного Садового кольца в арку, оказавшись в одном небезызвестном месте, в подробностях описанным Булгаковым. Здесь было гораздо спокойнее и тише, поэтому негромкий голос Птица был хорошо различим девушкой:
— Я был знаком с человеком, который много размышлял о том, о чем вы привыкли говорить чужими словами. Он пытался как можно глубже заглянуть в человеческую суть и однажды пришел к выводу, что человек со всеми его слабостями, страхами и желаниями очень похож на сундук. Ему виделся эдакий громоздкий мастодонт, обитый железными полосами и для большей надежности замыкаемый на ключ. Поначалу этот сундук бывает пуст. Но потом в нем появляются вещи — тряпки, некогда носимые, письма, напоминающие о любви, фотографии близких, но давно ушедших людей и многое другое. Все эти вещи кажутся невероятно важными, и все мы очень не хотим их потерять, но в сундуке обитает и страх, который, подобно моли, где-то таится и портит наши реликвии. Мой знакомый решил отыскать этот страх в своем сундуке и выкинуть вон. Он тщательно перебирал все эти предметы, собранные в его сундуке, отыскивая своего врага и, наконец, понял, что все вещи, которые он хранил, ни что иное, как бессмысленное барахло. Кроме того, перевернув весь сундук, он так и не обнаружил искомое — страх. И тогда мой друг сделал очень важное открытие — страх не был чем-то, спрятанным в недрах нашей личности, нашего сундука, он и был самим сундуком. Он-то и хранил — строго и ревниво — весь этот бесполезный хлам, которым бывает наполнен каждый человек. Оказалось, что необходимо избавиться от самого сундука и тогда весь этот глупый скарб негде будет хранить.
— Но что же будет с человеком, если это произойдет? — спросила девушка, прижимая к груди забытую книгу.
— Тогда просто не будет человека, — улыбнувшись, ответил Птиц. — Никто не сможет запихнуть в такой сундук назойливые мысли о дорогом костюме и песцовой шубе. В нем не будут тикать часы, напоминая о необходимости бежать за галстуком к костюму и шапке, подходящей к шубе. И в нем больше не будет фотографий людей, ждущих от вас появления именно в том костюме и той шубе.
— Но если от человека ничего не останется, тогда он не будет способен любить! — воскликнула девушка, и в ее глазах мелькнул настоящий страх. Птиц покачал головой:
— Вы ошибаетесь. Любовь такого существа больше не будет направлена внутрь сундука — на хлам с запахом нафталина. Его любовь начнет исходить вовне, да и сам он станет любовью. Его уже нельзя будет смертельно огорчить, отказав во взаимности. Такое существо просто любит — и все. Ведь солнце тоже светит, не спрашивая разрешения, заглядывать в вашу комнату или нет.
Птиц помолчал и добавил:
— Путей, ведущих к свободе много. Кто-то молча сидит под деревом, прислушиваясь к чему-то, кто-то старается правильно дышать, взращивая в себе зародыш бессмертия, кто-то предпочитает хором молиться в церкви — и каждый из них по-своему прав. Просто кто-то на пути к свободе поднимется на одну-две ступени, а кому-то удастся одним шагом преодолеть целый лестничный марш.
Дневная духота вместе с сумерками стала погружаться в старый пруд, в окнах домов стали зажигать огни. И Булгаковский профессор-иностранец, похоже, не собирался вновь появляться в Москве. Птиц с девушкой стояли возле одного из подъездов, недра которого уже давно не хранили романтичных призывов к мессиру. Когда девушка вышла из состояния задумчивости и повернулась к Птицу, то вздрогнула от неожиданности — рядом никого уже не было.

Всем уже было понятно, что у исчезнувшего из квартиры человека «съехала крыша». Но только участковому показалось, будто он понял, почему: в давно не запираемом ящике для газет, на площадке между вторым и третьим этажами, он обнаружил среди вороха рекламных листовок одно-единственное письмо. По причинам, неизвестным ему самому, он не стал показывать его ни тетке из управления, ни тем более понятым. Он вообще никому не стал его показывать. Он прочитал его один. И каждая строчка этого письма пронзала сердце этого уже немолодого мужчины чем-то давно забытым и словно бы даже упущенным.
«Милый мой, хороший, замечательный Птиц.
Здравствуй, чудо мое!
Помнишь ли ты свою Еву? Впрочем, прости меня за этот глупый вопрос. Конечно, ты меня помнишь, так же как и я никогда не смогу забыть о тебе.
Я пишу тебе это письмо не для того, чтобы сделать больно. И не для того, чтобы просить прощения. Что было, то прошло и если случилось, значит, так было нужно.
Я пишу тебе, чтобы сказать «спасибо». Спасибо, мой хороший, что ты ЕСТЬ в моей жизни, что разбудил меня несколько лет тому назад и подарил мне свои смешные, чудесные крылья. Теперь я никогда не буду одна, потому что в моем сердце живешь ты. Поверь мне, если мы не можем быть вместе, то это не значит, что жизнь потеряна. Иногда нужно расстаться, чтобы не потерять главное.
Я живу теперь совсем по-другому, нежели до тебя. Ты даже не можешь представить, что это такое — свежедневное ощущение тебя. Ты наполнил меня (мужчина всегда наполняет женщину, без него она пуста), и теперь я смотрю на мир другими глазами. Это уже не мои глаза, но и не твои. Это наши глаза. Я не умею это объяснить, хотя точно знаю, что это такое. Ты бы смог, ведь ты поэт. Но ты живешь внутри меня и вслух не говоришь. (Подумала сейчас: если прочитает это письмо кто-то чужой, то решит, что у бабы не все дома. Ну и пусть. Главное, что в этом доме мне хорошо.)
Милый мой, только с тобой я узнала, что такое настоящая любовь. Это невероятная сила, настоящая магия и, обладая этой силой, человек может совершать то, что в обычном состоянии для него было бы невозможно. Так что я теперь ведьма, мой Птиц, и в средние века меня бы непременно сожгли на костре обделенные этим чудом несчастные глупцы.
Признайся, ты ведь тоже теперь можешь ВСЕ. Понимаешь? Нет ничего невозможного, мой хороший.
Спасибо тебе. И, пожалуйста, никогда не жалей ни о чем. Ведь я так люблю тебя.
Ева»
©  Василий Ворон
Объём: 3.621 а.л.    Опубликовано: 01 03 2012    Рейтинг: 10.15    Просмотров: 4559    Голосов: 4    Раздел: Фантастика
«А кошка спит»   Цикл:
(без цикла)
«Илья Муромец и разбойник Соловей»  
  Клубная оценка: Нет оценки
    Доминанта: Метасообщество Библиотека (Пространство для публикации произведений любого уровня, не предназначаемых автором для формального критического разбора.)
Добавить отзыв
golondrina06-03-2012 11:46 №1
golondrina
Уснувший
Группа: Passive
"Внутри никого не оказалось и понятые — баба с отвратительным лицом и мужик с необъятным брюхом — разочарованно переглянулись".
Ну, насчет мужика с брюхом - понятно. А вот баба с отвратительным лицом - какое оно, это лицо? Морщинистое, или, наоборот, заплывшее жиром? Или, может быть, в каких-нибудь прыщах и нарывах? Каким читатель должен его представить?
golondrina06-03-2012 11:49 №2
golondrina
Уснувший
Группа: Passive
"Обычно так происходит, когда берутся, скажем, циклевать паркет и полностью опустошают одну из комнат в пику другой".
По-моему, "в пику другой" - не слишком удачный речевой оборот. В пику - это значит, назло другой. Чем, скажите, эта комната провинилась? Может быть, лучше просто написать: "всю медель составили в одну комнату, чтобы освободить другую"?
golondrina06-03-2012 11:56 №3
golondrina
Уснувший
Группа: Passive
"Даже Птица поначалу тоже водили в школу за ручку, но через месяц он начал делать это сам, поскольку у его родителей по утрам и так был дефицит свободного времени".
"дефицит свободного времени" - ну, не знаю, нескладно как-то. Может быть, лучше просто сказать: "не было времени" или "не хватало времени?
Василий Ворон06-03-2012 13:44 №4
Василий Ворон
Автор
Группа: Passive
golondrinaСпасибо, безусловно учту.
делай что должно и будь что будет
golondrina07-03-2012 10:28 №5
golondrina
Уснувший
Группа: Passive
В общем и целом текст хороший, но иногда встречаются такие вот шероховатости, которые немножко портят впечатление, но их немного и они легко исправимы. До конца еще не дочитала, но пока мне нравится.
folli18-03-2012 16:24 №6
folli
Уснувший
Группа: Passive
Великолепно. Это лучшее из того, что я прочла за последние двадцать лет. И благодарю, а то я уже отчаялась, уверясь, что культура стала не только недостижима современным людям, а даже просто не нужна им.P.S. Я просто не знала, что большой текст также можно помещать, отсюда эта ссылка. Постараюсь исправить это.С уважением Федянина Галина.
Василий Ворон18-03-2012 19:25 №7
Василий Ворон
Автор
Группа: Passive
folli а это лучший и сердечный отзыв за все время, что я пишу тексты. Спасибо. не нужно разочаровываться, Галина, русский язык стоит того, чтобы рассказывать на нем стоящие истории.
делай что должно и будь что будет
DINA19-03-2012 07:36 №8
DINA
Уснувший
Группа: Passive
Странно что Птиц -это мужчина.узнаю себя
Василий Ворон19-03-2012 13:09 №9
Василий Ворон
Автор
Группа: Passive
DINA в основе - настоящая история, поэтому Птиц все-таки мужеского полу.
делай что должно и будь что будет
Василий Ворон19-03-2012 13:12 №10
Василий Ворон
Автор
Группа: Passive
golondrina folli DINA дорогие читатели, вы мне лучше скажите, не кажется ли вам странным и нелепым то, что Ева таки ушла от Птица, оставшись с нелюбимым мужем?
делай что должно и будь что будет
J Sunrin19-03-2012 18:49 №11
J Sunrin
Автор
Группа: Passive
Василий Ворон, женщина дорожит своей любовью не настолько, чтобы не дорожить любовью к себе. Из двух мужчин - любимого и нелюбимого - часто выбирает того, кто лучше позаботится о ней и потомстве. У вас есть в тексте хорошее рассуждение на эту тему, можно развить.

В художественном плане повествование проявляет непростительную слабость отсутствием решения загадываемых в самом начале загадок. Начинается-то, извините, с исчезновения. А потом, увлекшись философскими блужданиями и прозрениями - автор решает, что читатель уже должен осознать, насколько мелочны любые внешние соблюдения сюжетной линии - и какой-то милицейский читает письмо Евы - и непонятно, что ему в этом письме и зачем оно ему - а неважно. Личность милицейского не имеет значения. Видимо, действительно, неважно - сюжет не состоялся в этой своей детективной составляющей - и можно её безболезненно выбросить. Что же мешает?

Непрослежена связь между шаманами и поэтами. Дан лёгкий намёк - но серьёзного рассуждения на эту тему нет - и само название остаётся неоправданным, нереализованно-пафосным.

Главный герой излишне обласкан автором, на мой взгляд. Суперменские способности, умненький, талантливенький (из чего это видно?) - это всё констатации, нуждающиеся в доказательствах - т.е., в подтверждении действием. Действия нет. Герой практически ни с кем не общается - и у читателя нет возможности убедиться в реальности его личностных качеств.

Философская линия рассуждений мне понравилась. Однако, художественная слабость произведения не может не быть очевидной для самого автора, хорошо владеющего русским языком и конструированием моделей.

Впрочем, у нас с автором уже был разговор на тему непрошенных рецензий. Мне автор показался эгоцентриком.

И таков же герой данного романа. Он ни о ком не заботится, даже кошки у него нет - зачем? - Нерационально. Он никак не связан с социумом. Его личностные качества представляют интерес только для него самого и никуда не ведут.

Возможно, нелюбимый муж Евы является полной противоположностью герою. Возможно, от него зависят люди, он о ком-то заботится - и, останься он без поддержки любимой жены - пострадают живые люди, которым нужна эта забота "нелюбимого мужа", но достойного гражданина.

Автор мимоходом упоминает об этой особенности мужа Евы - взваливать на себя ответственность, заботиться об окружающих. При всём желании не могу найти другого определения подобной черте, как благородство.
Назовём другими словами: муж Евы - "альфа-самец" - вожак стаи. Любовник Евы с его метаниями, страхами и заботой о своей душе - слабый одиночка, живущий рядом со стаей, но не в стае и не со стаей.
А человек в первую очередь - социальное существо. Ценность мужа Евы для социума несомненна. И Ева служит человечеству, заботясь о большем, нежели один какой-то человек.
Хотя ей по-матерински жалко своего неприкаянного одинокого Птица.
http://sunrin.livejournal.com
Василий Ворон19-03-2012 20:32 №12
Василий Ворон
Автор
Группа: Passive
J Sunrin спасибо за отзыв. есть над чем подумать. замечу только, что это вовсе не детектив. это психологическое исследование природы страха. и по моему разумению, автор с этим неплохо справился. а Птиц к концу текста действительно перестает быть частью социума. и про свой эгоцентризм тоже скажу. я начал писать отзывы, а вот вы-то как раз и промолчали на один из тех, что был написан для вас. едко вышло, как видно. ну да ладно. однако еще раз большое спасибо за тщательный разбор текста. пишите еще. и никогда ни на кого не обижайтесь. это глупо.
делай что должно и будь что будет
J Sunrin20-03-2012 01:18 №13
J Sunrin
Автор
Группа: Passive
Василий Ворон, я не знаю, где вы увидели обиду. Не ответила на тот ваш отзыв вовремя по причине аварийной ситуации на сайте - был самый разгар фекального наводнения, если помните.

Ваш Птиц с самого начала не был частью социума - он слишком сосредоточен с самого начала на себе (своих страхах, талантах и пр.) - он так и не вырастает из этого детского состояния, до конца произведения остаётся один. У мужа Евы жизнь совсем другая - ему просто некогда столько думать о себе.
Собственно, мы расстаёмся с героем, когда он уже почти стоит на грани взросления, учится забывать о себе, уходит от понятия "я". Путь его оказался долгим и извилистым - но это свой путь и тем он интересен.

Я думаю, страх не у многих людей является движущей силой. Мне показалось несколько однобоким такое выделение в тексте. Безусловно, страх очень ценен, но это не единственное проявление жизни.
http://sunrin.livejournal.com
пусть20-03-2012 07:33 №14
пусть
Уснувший
Группа: Passive
целиком не осилила..пыталась проникнуть в текст,читая по-частям.Ощущение,что рассказ очень автобиографичен.
Честно говоря,давно не читала такого тусклого текста.
Благодаря разъяснениям J Sunrin,что-то становится более понятным..но интереса и отклика не вызывает..
Скорее бы в детский раздел отнесла этот труд,но...очень уж скушно написан,да и идея где-то заплутала в трёх соснах.
пусть20-03-2012 10:22 №15
пусть
Уснувший
Группа: Passive
"Автору бы исторгнуть из недр могучего сознания его величество Сюжет и применить навыки слово-склеивания для его реализации в качестве полноценного текста, тогда можно будет говорить не о бессмысленном исторжении словосочетаний, но о рождении рассказа."(с)

Василий Ворон,теперь понятно,что с вашим сюжетом.Стоит ли многого ожидать от "исторгнутого из недр могучим сознанием" с применением "навыков слово-склеивания".Ах-ха-хааа)))
J Sunrin20-03-2012 10:49 №16
J Sunrin
Автор
Группа: Passive
пусть, мелко.
С вашей добротой вы бы всех талантливых авторов передушили - чтоб не обижали маленьких.
http://sunrin.livejournal.com
golondrina20-03-2012 11:16 №17
golondrina
Уснувший
Группа: Passive
"На лето Птиц, как правило, был отправляем с бабушкой в деревню к тетке" - я думаю, лучше было бы написать просто: "На лето Птица вместе с бабушкой отправляли в деревню к тетке".
golondrina20-03-2012 11:23 №18
golondrina
Уснувший
Группа: Passive
"Он все-таки зажал ладонями уши, не в силах противиться этому желанию - и тут на него набросился поезд". Я думаю, лучше сказать "обрушился поезд". Видно, что Вы искали подходящее слово, но нашли не совсем точное. Поезд ни на кого не набрасывается, это все-таки не злая собака.
golondrina20-03-2012 11:29 №19
golondrina
Уснувший
Группа: Passive
"за что и слетал нередко с невысокой кафедры в шкаф с ретортами" - и ни разу ни одной реторты не разбил? Думаю, химичка, при всех ее недостатках, все-таки не такая идиотка. Не стала бы она толкать Димыча в сторону шкафа с химической посудой, которая может разбиться. За нее все-таки казенные деньги плачены.
golondrina20-03-2012 11:55 №20
golondrina
Уснувший
Группа: Passive
Очень интересны рассуждения Димыча относительно поэтов и шаманов.
golondrina20-03-2012 11:57 №21
golondrina
Уснувший
Группа: Passive
"занедужил туберкулезом" - тоже как-то не очень складно. Наверно, лучше уж просто сказать "заболел".
golondrina20-03-2012 12:33 №22
golondrina
Уснувший
Группа: Passive
Зачем нужно было писать, что Птиц свою жену "полюбил по-настоящему", если из дальнейшего повествования видно, что настоящей любовью здесь и не пахнет?
пусть20-03-2012 12:37 №23
пусть
Уснувший
Группа: Passive
J Sunrin,мне не ведомы ВАШИ шкалы "мелко-глубоко","большие-маленькие","добрые-злые".Подозреваю,у нас с вами они очень разнятся.

к чему про это здесь,не понятно...при такой вашей нелюбви к "фекальным прорывам" и такой требовательности к аргументированным высказываниям.

если есть желание пофлудить и "выпустить коготки" - добро пожаловать в чат,с удовольствием "обслюнявлю ваш загривок",а то как-то "мелко" наносить уколы под страницами произведений,спрятавшись за широкой спиной "большого" автора;)
J Sunrin20-03-2012 13:22 №24
J Sunrin
Автор
Группа: Passive
"Зачем нужно было писать, что Птиц свою жену "полюбил по-настоящему", если из дальнейшего повествования видно, что настоящей любовью здесь и не пахнет?"
______________
golondrina, с этим замечанием соглашусь, а по стилистике вы неправы. Предлагая заменить штампами живую нестандартную авторскую речь - вы выхолащиваете текст. Интересно, что вы выделили те же фрагменты, к. я отметила как находки - но дали им противоположную оценку.
Штампы широко используются в журналистике, позволяя не заморачиваться поиском новых слов и определений - но беллетристику они убивают напрочь. Впрочем, как и хорошую журналистику.
http://sunrin.livejournal.com
Василий Ворон20-03-2012 14:28 №25
Василий Ворон
Автор
Группа: Passive
пусть использовать отзыв в качестве мести за отзыв на ваше произведение - глупо и действительно мелко. брысь.
делай что должно и будь что будет
Василий Ворон20-03-2012 14:34 №26
Василий Ворон
Автор
Группа: Passive
golondrina "Зачем нужно было писать, что Птиц свою жену "полюбил по-настоящему", если из дальнейшего повествования видно, что настоящей любовью здесь и не пахнет?" поясняю: повествование показывает, как меняется мировоззрение человека от одних событий, к другим, то и тут намеренно была использована данная формулировка, показывающая к тому же, что герой бросил вести разнузданную половую жизнь с разными девицами.
делай что должно и будь что будет
Василий Ворон20-03-2012 14:41 №27
Василий Ворон
Автор
Группа: Passive
J Sunrin спасибо за защиту по поводу авторского текста. люблю изобретать нестандартные фразы, вернее, они сами соскакивают с языка...
делай что должно и будь что будет
пусть20-03-2012 14:52 №28
пусть
Уснувший
Группа: Passive
Василий Ворон,вы в своём крупном-высоком полёте совершенно запутались в конкретных событиях.Это ваш отзыв не о моём тексте.В этом отзыве вы поясняете автору как надо "исторгать Сюжет"(ых-ххы-хыы),и почему-то обзываетесь и шикаете,когда читатель(а это я;))находит,что именно это вы и умеете делать.Причём же здесь месть?

P.S.а я и так сюда больше не появлюсь,мне здесь мелко.
DINA20-03-2012 14:56 №29
DINA
Уснувший
Группа: Passive
Слишком она нормальна для Птица,ей бы чертовщинки,как Маргарите..
Василий Ворон20-03-2012 15:37 №30
Василий Ворон
Автор
Группа: Passive
пусть даже не потрудившись ознакомится с текстом и высказывать какие-то суждения: да, это мастер-класс. Никогда тут не появляйтесь, псевдо-чтец, шипеть и пыхтеть будете на кухне над чашкой.
делай что должно и будь что будет
Василий Ворон20-03-2012 15:39 №31
Василий Ворон
Автор
Группа: Passive
DINA потому-то он и не получил ее письмо. жуткая история, что тут говорить ))
делай что должно и будь что будет
пусть20-03-2012 18:47 №32
пусть
Уснувший
Группа: Passive
эх,Васииилий(((

если вы не хотите чтобы,кто-либо оставлял отзывы под вашим текстом,там есть специальная для этого функция.

конечно,если вам необходимы отзывы только приятные вам,то такой функции нет.

Такое впечатление,что вы чего-то или кого-то боитесь,и тогда не понятно - читали ли вы сами свой рассказ?

Так что,пока текст открыт для комментариев,я могу здесь появляться и озвучивать своё мнение.Искренне и достаточно компетентно.

а вы очень зря указываете что мне делать на моей кухне,тем более к вашему тексту это никак не относится.
Василий Ворон20-03-2012 20:33 №33
Василий Ворон
Автор
Группа: Passive
пусть лишь напоследок: все люди боятся. если человек не боится ничего, он либо даосский мудрец, либо полный идиот. изучайте психологию. и уж если пришли с критикой, то извольте все-таки ознакомится с текстом. или помалкивайте. я слышал критику из уст профессионалов, продвигавших первые рассказы Пелевина, так что вас я перенесу.
делай что должно и будь что будет
J Sunrin20-03-2012 20:48 №34
J Sunrin
Автор
Группа: Passive
Я дам развернутое пояснение:
------------------

"Автору бы исторгнуть из недр могучего сознания его величество Сюжет и применить навыки слово-склеивания для его реализации в качестве полноценного текста, тогда можно будет говорить не о бессмысленном исторжении словосочетаний, но о рождении рассказа."(с)

Василий Ворон,теперь понятно,что с вашим сюжетом.Стоит ли многого ожидать от "исторгнутого из недр могучим сознанием" с применением "навыков слово-склеивания".Ах-ха-хааа)))
ДневникНаписать в приватПроизведения
------------------
Я назвала это рассуждение мелким, основываясь на моем восприятии комментария: комментатор явно не понял длинную фразу, которая показалась комментатору запутанной и потому лишенной смысла. Основываясь на своем непонимании, комментатор делает вывод относительно возможности для себя посмеяться. Смех этот выглядит, на мой взгляд, глупо, а потому все поведеие комментатора кажется мне мелким. Надеюсь, я достаточно полно осветила этот вопрос.

Из дальнейших комментариев пусть у меня складывается впечатление одиночества и недостатка общения у комментатора. Безусловно, это состояние не имеет отношеия к литературе и потому я сожалею, будучи вынуждена об этом упомянуть - но болтать ни о чем мне ей-богу, не хочется. Простите.
http://sunrin.livejournal.com
пусть20-03-2012 21:25 №35
пусть
Уснувший
Группа: Passive
J Sunrin,ни дня без "фекальных прорывов"?;)

Василий Ворон,совершенно согласна с тем,что для человека естественно испытывать страх.Вопрос в пропорциях.
Если уж касаться мудрых даосов,то те и вовсе разрешают себе бояться,принимая и следуя Дао во всём его разнообразии.

Мммм,а наверное я зря это всё пишу,вы всё равно не читаете,зачем писателю,которого аж пелевенские критики критиковали,читать то,что думают о его творчестве читатели(особенно те которые "не те"),вы очень верно себе внушаете,что я не читала и не поняла этот шедевр.

Всё,я закругляюсь,валяйте дальше свои примитивные истории о неблагодарных "чтецах",вероятно не у меня одной "недостаток общения".
golondrina21-03-2012 12:29 №36
golondrina
Уснувший
Группа: Passive
J Sunrin,Василий Ворон
Мне понятны Ваши возражения. Но тут, по-моему, опять не вполне точно подобрано слово. Можно было бы сказать, что к своей будущей жене он испытывал более сильные или глубокие чувства, чем к своим прежним подружкам. Но называть это "настоящей любовью" все-таки неправильно, если дальнейшие события показали, что данная любовь как раз оказалась ненастоящей.

Сообщение правил golondrina, 21-03-2012 12:30
J Sunrin21-03-2012 14:31 №37
J Sunrin
Автор
Группа: Passive
пусть, ну вот, из вас что-то полезло - и вы спешите объявить меня виноватой. Доктор всегда виноват, не ходите к доктору, поспрашивайте советов у соседок.
http://sunrin.livejournal.com
J Sunrin21-03-2012 14:32 №38
J Sunrin
Автор
Группа: Passive
http://sunrin.livejournal.com
Василий Ворон21-03-2012 15:26 №39
Василий Ворон
Автор
Группа: Passive
golondrina к вопросу о любви. как показала практика и личные наблюдения, любовь бывает разной по силе. скажем, у одного она тянет на троечку, а у другого на семь баллов. и в каждом случае она для того, кто любит, настоящая.
делай что должно и будь что будет
golondrina21-03-2012 15:53 №40
golondrina
Уснувший
Группа: Passive
Василий Ворон В принципе я с Вами согласна. Но в данном конкретном случае в том-то все и дело, что настоящей любовью герой любил Еву, а совсем не свою жену. В этом, насколько я поняла, и заключается весь смысл произведения. Поэтому в данном случае эпитет "настоящая любовь" читателя запутывает, сбивает с толку.
J Sunrin21-03-2012 16:04 №41
J Sunrin
Автор
Группа: Passive
Любовь, сестры мое и братие, зависит не только от самого человека, но и от светоча, позволившего ея в любящее сердце. Тако-то и будет любить по-разному каждый раз, открывая для себя всё новые грани бескрайней любви. Одна любовь - восторг и преклонение; другая - жалость и стремление защитить; новая любовь покажет радость веселья, дружбы и совместной игры. И каждая любовь - счастье. И безответная тоже.
http://sunrin.livejournal.com
Василий Ворон21-03-2012 16:14 №42
Василий Ворон
Автор
Группа: Passive
golondrina смысл произведения: анализ природы страха. Большое спасибо за критику, непременно заходите еще.
делай что должно и будь что будет
Гун27-03-2014 13:08 №43
Гун
Уснувший
Группа: Passive
Многабукаф требуют многамысльей. Хочу подумать (что в плюс произведению), так как есть и сильное, и слабое. И всё это требует мыслей. Напишу чуть позже, пока только ограничусь парой идеек:
1. Рассказ, действительно, получился слегка пупземельным - несмотря на тотальную пассивность герой все преодолевает и превозмогает. Напоминает сэра Макса из "Хроник Ехо", который вообще ничего не делая, мог всё. Ну или геймера, который очень активно использует коды.
2. Попытка автора проанализировать природу страха как минимум интересна, качественна, но местами - однобока. Об этом позже.
3. Не знаю, как другие, я этот рассказ воспринимаю, как черновой набросок "Шагов по воде" - не удивлюсь, если Птиц в конце концов и засел в том злополучном НИИ. Продолжение следует...
И познав все тайны жизни, ты откроешь дверь Вселенной...
Добавить отзыв
Логин:
Пароль:

Если Вы не зарегистрированы на сайте, Вы можете оставить анонимный отзыв. Для этого просто оставьте поля, расположенные выше, пустыми и введите число, расположенное ниже:
Код защиты от ботов:   

   
Сейчас на сайте:
 Никого нет
Яндекс цитирования
штрих коды получить;Ленинградский завод резинотехнических изделий тут
Обратная связьСсылкиИдея, Сайт © 2004—2014 Алари • Страничка: 0.17 сек / 38 •