Он стал сержантом в четыре года. Он умер в четыре года. Цветные летящие сны на скрипучей кровати, руки поверх одеяла, болезненное предощущение особенного будущего, – все как у всех. Но в четыре он был уже, экстерном, сержант СА, две полоски на погонах. А ночью он умер. Сын родителей, работающих сутками: папа – завод, мама – слюдфабрика (тогда еще, представить, работали заводы и слюдфабрики), и поэтому он вечно на попечении бабушки, мамы мамы. Мама папы умерла и ее закопали, он не помнил когда и как. Вечно (он помнит чувство) его ручка в морщинистой теплой руке, и высокие ступени вонючих подъездов, и дверь какая-нибудь с узорчато прибитой гвоздиками оранжевой проволокой (у них была в форме звезды, а у Комбата как медуза, а у Цыли просто крест-накрест). "Садись, Сирожа, поиграй, а мы с Маланьей Филипповной", – полутемные, с запахом и шамканьем, квартиры бабушкиных старух. А не очень-то поиграешь – скучно, пусто. Совок. Хорошо, если кошка. Он ходил по скрипучим комнатам, задирая голову – в четыре года все высокое, – мучительно ворочал от щеки к щеке огромную конфетку-кругляш, скользя равнодушным взглядом... И вдруг (потому что такого невозможно было ждать) вот оно – первое, настоящее: строгий изгиб военной фуражки на шкафу! Где-то среди пыльных уродских коробок, перетянутых лоскутами, среди старого, старческого хлама... Как апельсин, как брызги в лицо. От красного канта, от золотой кокарды с горящей звездой, – а глянец на пластмассовом, как выгнутая грампластинка, козырьке?.. – от недоступности этого захотелось реветь. Он завороженно смотрел (нет, не заревел, глупо), обошел шкаф со всех сторон, а потом сел на пружинную кровать (пружины почти и не прогнулись, такой еще легкий) и опять смотрел, и снова смотрел, забывал моргать. Смутно помнит звонок, смутно – хождение вокруг него, охи-вздохи, окутан их запахом, и – а здесь четко! – огромного парня, глянувшего с полуулыбкой, и протянувшего руки – снимать фуражку со шкафа. Он вскочил с кровати и привстал на цыпочки – помочь тянуться. ...В бабушкину же сумку, обревшую округлость, аккуратно нырнули зелено-красные погоны. Один СА. И второй СА. "СА. С.А. С-А, Са", – шепотом пел по пути непонятное, жутковатое, косясь на плоско натянувшуюся сумку... – О, ты гляди, – папа зашторенным вечером вертел в руках фуражку, щурил от дыма глаз. – Ну, Серега, вот и сержант, ёмана! А я – капитан службы запаса. Отдавай-ка честь! Ну-ка... Нет, не так. Вот так. Да. Служу Советскому Союзу! Сегодня идешь в наряд, будешь всю ночь охранять мой сон. Будешь? Ходил хвостом весь вечер, – когда приступать? Когда охранять? В такой-то фуражке! ...Храп. Темно. Он подошел тихо, тронул одеяло. – А? Кого?.. – папа резко повернулся. Взъерошенная голова в квадрате окна. Мама в сутках. – Да пошутил я, ты че, спи давай! Спи, Серег. Завтра в бой, надо выспаться... Спи, ты че. – Да пап, я хочу-у! – а он настроился... Он взял большой пластмассовый револьвер и затянул ремень с блестящей пряжкой. Крыльями с узких плеч торчали погоны. – Ну ладно, – папа совсем сонный. – Стой тогда вон там, на входе. Но смотри, как захочешь спать... Тараща глаза в темноту – смутно просматривалась комната с замершими опасностями, а направо был черный коридор с блестящим глазком – он стоял долго. Струной внимание, в руке револьвер, под пальцем ребристость курка. Скоро у него все заныло – ноги, поясница, спина, шея – все, снизу вверх... Как же они там, у мавзолея? Он моргал с резью, пялясь на зеленый дисплей часов, мучительно перетаптываясь: с ноги на ногу, с пятки на носок. Са. С.А. Кажется, там и заснул – на корточках, съехав спиной по стене.
...Перед рассветом в окна и двери тихо проникли враги. Постояли темными фигурами вокруг. Алым утром 23-го боя не было. |