«Но знаешь, хоть Бога к себе призови, Все равно ничего не понять в любви»
Б. Окуджава
|
Предупреждение: рассказ содержит ненормативную лексику.
Волчьим взглядом я окидываю этот похмельный подвал. Игра, нелепая игра с отвратительными декорациями. Рядом лежит, закутанная в спизженную рваную шаль, — не могу сказать даже толком, кто. Сука — это определенно, на предмет пола я уже ее проверил, когда пил вчера политуру. Эта бабенка вчера подкралась сзади и тихим голосом прошелестела: «Подлечиться бы… оставь маненько хошь на донышке.» А я ничего — оставил. Хоть и жаль, да уж потом зато отпердолю ее, обезьяну нищую. И отпердолил, не помню, правда, куда: у нее все тело дырявое, в любую язву присунь — зачавкает.
Потом я достал из заначки водку — с политурой, естественно, не сравнить. Помню, пил, закусывал объедками стухшей сельди, срал с ней на брудершафт за рваной дерюгой. А потом бабенка услужливо укрыла меня картоном, но рук от меня не убирала. Стала нервно и дергано гладить мне плечо. А я — раздевать ее.
Господи, какое нагромождение рванины, сто одежек и все без застежек. Дряблые коленки, обвисшие до пупа сиськи с прыщами-сосками, и этот запах мочи, запах, разъедающий слизистую оболочку носа. Ребра ее выпирали, словно прутья.
Я трахал ее раком, и уже не совсем уверен, что мой хуй тыкался по назначению. Он скорее проваливался в это животное месиво, как будто я ебал твердеющую теплую кашу из человеческих органов. Бомжиха по ходу уже и сама наклюкалась: она подмахивала и ссала одновременно, моча по ее ляжкам стекала прямо мне под ноги. А я смотрел на нее в процессе: дергающийся мешок жопы, полоска неподтертого говна и гниющий стержень спины. А где-то вдали — прыгающая в такт движениям голова, обросшая, как пудель.
А ночью мы валялись в картонных коробках и стонали, допив остатки бутылки. Стонали оттого, что больше ничем не могли выразить себя. Мы были животными, без примеси всякого интеллекта. Эта сука вдруг стала кусаться, и хуй поймешь — в шутку или всерьез. А я затушил ей окурок об руку, что б не переступала границ вежливости. Тут и началась возня: баба стала бить меня, колотить по моей роже своими изъязвленными руками. Я видел, что она поглядывает на обломанный консервный нож. Она вдруг изловчилась и, схватив его, стала колоть им мои руки.
Я не сильно сопротивлялся — я копил в себе ярость, которую не выплескивал еще ни на кого за последние четыре года своей ничтожной жизни. А когда ярости накопилось предостаточно, я схватил ее за шею и крутанул ей голову что было сил. Обмякнув, сука упала и затихла, видимо навсегда. Помню, как я плакал и ссал в ее остекленевшие глаза. Глаза были в красных прожилках, моча ударялась о них и брызгала в стороны. А потом я врезал ей по голой сраке и переполз в другой подвал, смежный. Переполз, чтобы осмыслить содеянное. Так вот смешно и простенько я мстил жизни.
Утро. Светает. Холодно и мерзко, в голове — стая мыслей, и любая из них причиняет мне физическую боль. Потому что все они злы и отвратительны, как и сам я — жалкий бомж. Уж лучше б собакой бегать по улицам, лучше б кошкой или крысой мерзнуть в подвале, но только не думать, не думать! Для людей я уже не человек, а для животных — еще не зверь. Остается только мыслить соответственно своему промежуточному статусу: примитивно и линейно. Как это, интересно?
Я встаю и жадно пью воду — она стекает прямо по трубе. Глотаю гниловатую прохладу, потом отблевываю осадки вчерашней химии, и снова глотаю. Живот начинает болеть. Начался день. |