Вяжет и шьет, собирая одеяло из лоскутов, сидит, держит руку у рта, седая как лунь, с темными глазами, думает о своем чем-то, размазанном по разматывающимся ниткам клубка шерсти. Играет Рахманинова на темной столешнице из дерева познания, срубленного латвийскими лесорубами после войны. Сбиваясь, пишет, зачеркивая строчки сур, ругается на косноязычного идиота, и переписывает заново. Спускается по лестницам, бормоча, с керосиновой лампой, заправленной чьими-то душами, можно жечь запасы, нынче такого добра навалом. Зовет за собой, кидает шалфей в огонь, разведенный во дворе, горьковатый, вызывающий кашель, грязный и дымный. Задумавшись, ловит ветер, наматывает на спицы, перелитые из дальнобойных винтовок, такими спицами вязать лишь истину из бешеных, злобных вихрей. Кидает легкой рукой лед в бокалы, и доливает сверху ломящей зубы правды, мне столько не выпить. Хочет наклониться и прошептать что-то о мансарде, чьи окна выходят на железную дорогу, на станцию, с непроизносимым немецким названием, будто в три этажа мата. Там, если отсчитать третью слева доску в полу, а потом посмотреть на солнечные лучи в девять ноль три на стене и провести ровную линию от точки пересечения можно найти запертого дьявола. С мокрых пастей заливающихся лаем черных собак тянется белая слюна, она капает, пока они, вырываясь с привязи, кидаются на моё спокойное дыхание, они такие беспомощные, если к ним не подходить близко, вы понимаете, о чем я? Щелкает сухими костями рук, солеными как мертвое море, и наклоняется над водой, пугая отражением зеркал тщеславных красоток. Не смотрите по ночам в зеркала, там нет ничего хорошего. Смотрит в огонь, берет за руку, дергая на себя, взволнованно спрашивает – ведь все это не пропадет, когда меня не станет? И говорит, запомни: восточный ветер предвещает беду, когда бросает пыль и уличную грязь тебе в глаза, а падающие мысли следует ловить, потому что упавшие и побитые они, как яблоки, уже совсем не того качества. |