Автобус остановился. В открывшиеся двери закапал моросящий, прокисший дождик, и запахло сыростью. На остановке было пусто, и лишь одно создание, окончательно уже вымокшее, уныло направилось в салон. Это была, как сейчас модно говорить, бабушка «божий одуванчик»: совсем ветхая старушка в столь же древнем, как и она сама, жалком, цвета красной глины пальтишке, резиновых галошах, из которых торчали рыжие с ярко зеленым вязаные носки, одетые, видимо, поверх чулок. Голова ее была перевязана платком, расписанным в стиле «постимпрессионизма» с примесью плохого натюрморта, из-под которого выбивались, падая на морщинистый лоб, редкие седые пряди. В руках она держала свои непременные атрибуты: узелок, который, впрочем, больше походил на измученную годами кожаную дамскую сумочку, и вырезанную из кривой ветки гнилого дерева палку, которой упиралась при ходьбе в землю. Жалобно скривив рот, она занесла ногу над ступенькой, наклонив вперед туловище и просунув в дверь худую, жилистую руку с импровизированным посохом. Вторая же рука осталась вне автобуса. Она то, видимо, и сыграла роковую роль: как только нога ее оказалась на первой, достаточно, между прочим, высокой, ступеньке, туловище ее вдруг подалось назад и вслед за рукой, плотно державшей узелок, направилось к земле. Через мгновение она уже принялась уверенно, как срубленное дерево, падать, причем, даже не пытаясь ухватиться за что-нибудь руками. Падала старушка чрезвычайно медленно, будто центр тяжести находился где-то у ног ее, а сила притяжения раздумывала, ни пожалеть ли старушку и не возвратить ли ее в исходное положение. Судьбу ее решало мгновение… Именно в это мгновение уложились: игривое любопытство пассажиров, умиленно наблюдавших за происходящей сценой, но как-то не сообразивших, что они что-нибудь да могут сделать (в мыслях некоторых из них даже проскакивало, что бабушка уже и так пожила достаточно и что пора и место знать); полное замешательство в мыслях Ивана. Впрочем, Иваном его давненько уже не называли, а все больше Ванюшей. Но мы не об этом. Нам интересно как раз его замешательство и все, что с ним связано. Ванюше шел 22 год. Он, как принято говорить, был парнем видным: высоким, симпатичным, и, между прочим, пользовался популярностью у противоположного пола. Однако многих все же отпугивала его излишняя худоба и необычно бледный цвет лица. Это принимали за какой-нибудь недуг, но Ванюша не был болен, по крайней мере, физически. Он просто был с детства очень впечатлителен и не наделен, к великому сожалению, крепкими нервами. Зато компенсировал это крайне живой фантазией и необычайной мечтательностью. Нельзя сказать, что он жил миром книжных героев (он вообще читал не очень много), скорее, наоборот, книжные персонажи жили в его мире, или, вернее, мирах. А их, миров, было много, красивых и иногда разных, но главное – не таких как этот! Ванюша был «не здесь» и сейчас, сидя у дверей автобуса в коричневом, дешевого дерматина кресле. Он вспоминал свое славное, милое детство, школу, первые годы ВУЗа. Они окрашивались в его памяти в яркие светлые тона. Это были годы надежд, грез, любви, если хотите. Но краски менялись, и перед его глазами мелькало недовольное лицо отца: «Куда ты идешь, дурак?! У тебя же крыша поедет!» Ванюша только смущенно улыбался и пожимал плечами… Вспоминалось лицо мамы, бедное, заплаканное, ее больной взгляд. Его сердце рвалось на части, когда он понимал, что мама его безумно любила, но слово безумно его пугало (он слишком часто его в последнее время слышал) и он старался об этом не думать, хотя знал, что ему от этих воспоминаний становится легче. Впрочем, иногда он все-таки набирался смелости и думал о маме больше и чаще, как это и случилось в упомянутое мгновение, однако мысли его обрывались на том, что мамы больше нет, и он приходил в полнейшее замешательство. Гегель и Кант мешались с Соколовым, Шпенглер казался древнегреческим стоиком, и Ванюша окончательно переставал понимать, что происходит. Как вы сумели догадаться, он находился именно в таком состоянии, когда ветхая, как сам Завет, старушка, принялась медленно устремляться спиной к асфальту. Трудно сказать, что могло вывести Ванюшу из его «ступора». Еще труднее представить, что могло спасти бабулю с узелком. Но это что-то вдруг случилось и решило вдруг обе задачи. А именно случилось следующее. Прямо за Ванюшиной спиной раздался пронзительно низкий «О-о-о-ох!», и его как током ударило. Одним движением он вскочил с коричневого кожзаменителя, сделал шаг к дверям и, вытянув длинную руку, ухватился за отворот «глиняного» пальто. Теперь охнула и бабушка, повисшая в воздухе, и часть пассажиров, отличившихся вдруг особой чувствительностью. Вскоре бабушка уже сидела на бывшем Ванюшином месте, а он зачем-то у ног ее, гладя своей бледной рукой ее поношенную уже, вялую и сухую кисть. Она сперва не хотела садиться, пояснив шмякающим, как это бывает только у очень старых и больных людей, ртом, что не сможет подняться, но новоявленный герой сказал на это: «Я вас лично усажу, подниму и отведу домой!» На этом она успокоилась, уселась, как уже и было сказано, в кресло и принялась в ответ на его ласку гладить Ванюшу по мокрым от дождя волосам. Замешательство его кончилось. Мысли его начали выстраиваться в строгую логическую цепочку, правда весьма причудливой формы, и знакомый страх закрался в голову. Он знал: так начинается его болезнь… каждый вечер. Болезнь, от которой нет лекарства, от которой нельзя убежать, укрыться в его придуманных мирках, заглушить ее мнимым счастьем или дешевой радостью. Ему начало казаться, что бабушка на самом деле здесь для того, чтобы за ним следить и выпытать его данные. Он захотел ненавидеть ее, но не смог. Он, кажется, ее уже любил и, чтобы ей не пришлось шпионить, сам отдал ей единственный документ, удостоверяющим его никчемную, надо полагать, личность: справку формы 7Б. Она приняла документ молча, глупо взглянула на него слепыми глазами, и Ванюша остался крайне благодарен ей за то, что не стала задавать лишних вопросов. |