13
Днем санитарка мыла окно марганцовкой. Сказала - мне будет легче дышать. Раньше хотелось туда, в заоконье. Теперь устала, все бесит, не интересно. Не интересно. Совсем ничего. Значит надо заставить себя смотреть. Закатное небо. Что-то напоминает. Что-то. Может, коробку цветных мелков. Голубой, светло-жёлтый, светло-зелёный… А поверх – солнечно-красный. Кровь из носа пошла неожиданно, когда пора уже было домой. Наклонилась собрать мелки, капля плюхнула, «маам!», боли нет, просто страшно, потому что «так не должно быть». Теперь ни фига не страшно. Разве можно бояться смерти, если каждый день умирает кусочек тебя. Облака кружевные, узорчатые, поиграла бы, угадывая фигурки, если б не тяжесть и лень, если б не приходилось с таким скрежетом подбирать слова. Сумерки принесут пустоту, я тоже пустая, есть только кроты в голове. Сотни кротов слепыми железными лапами хаотично и целеустремленно. Они не знают, что рвут живое, они не знают, что больно. Им тесно, им надо выбраться, мне каждый день снится, что я вскрываю череп консервным ножом. И становится легче. Но у меня нет ножа, и кроты перемешали, что было, что есть, что придумалось, что приснилось. Хотя нет. Вспоминать легче, чем думать. Старые картинки ярче, чем то, что сейчас. Сейчас все мутное, плоское, все клочками, фрагментами, краешками... Наверное это должно быть страшно, это же посерьезней, чем кровь из носа. Но эмоции уже умерли, ни одной не осталось, совсем. Остались голые, как скелетики, чувства. Чувство, что надо бежать исправлять что-то жуткое. Прямо сейчас. Чувство, что ты зовешь меня, тебе очень хреново и где-то ужасно гулко бесконечно хлопает дверь.
Окна домов напротив лепят солнечных зайчиков на мои стены. Кажется, я сижу внутри у жирафа. Машины, проезжая, закидывают мне в окошко движение белых полос. Белые полосы на твоей левой руке: возле запястья поперечные, от запястья к локтю вдоль, хаотичные наискось. Не вспомнил как правильно, а хотелось наверняка. Отчаянные, слепые, как лапы моих кротов, полосы. Я заплакала, когда увидела, мне было страшно представить, как это можно – резать себя. Ты сказал «дура, это же было давно». Сказал «тогда я не знал, что есть ты». Сказал «тогда я не знал, что бога нет». И «если бога нет, то всё позволено*». Он есть и поэтому я буду жить очень долго. Тело способно вытерпеть много-премного боли. А душа – еще больше. Это не наказание - то, что я сделала, искупить невозможно. Как невозможно вернуть тебе жизнь. Он дает мне возможность выплакать, выкричать всё, перед черным «ничто» и «нигде». Пусть будет больно, я так хочу. Пусть будет страшно. Вот только эмоции умерли. И я забываю все чаще, зачем мне нужна эта боль.
Так. Надо сосредоточиться. Все разбилось, все перемешалось. Как… Как же оно называется? Лёд. Лёд идёт по реке. Разум был целым, прочным и чистым, а теперь… Рыхлые кусочки обгоняют друг друга, сталкиваются, крошатся. Тают, всё больше между ними пустого, чёрного. Уплывают навсегда мои льдиночки… Лёд. Ледяные булавки ковыряются в правой руке, ледяные зубы вгрызаются в полумертвую правую ногу. Лёд? О чем я думала до этого? Что-то важное. А. Новости. Новости столетней давности. Неожиданно всплывший кусочек. Как там сказали? Двое детей, маленьких, один заболел, ночью мать побежала в аптеку. Её сбила машина, документов не оказалось. Дети, конечно, умерли. Вспомнить бы, к чему я это вспомнила… - К тому, что бог есть, - правая половинка божьей коровки сбегает по Валиной коленке на книгу с блестящим тисненым крестом, - ты хотела понять, почему я это допустил. Дети, умирающие от обезвоживания, кричащие до потери голоса. Похороненные заживо? Ну не надо, не надо таких сравнений! Мне нужно было чтобы по телеку показали, чтобы я посмотрел, кто как плачет. Все плачут по-разному, Валя: кто-то считает жестоким мир, кто-то – людей в этом мире. И Библия для того писана, чтобы я посмотрел на читателей. Один видит в ней шифр, другой - легенду, исторический документ, свод законов. А для кого-то Библия – реки крови, страдания, испытания. Только те, кто способен безоглядно любить такого вот бога - смогут остаться со мной. Они слышат в подобных «новостях» совсем не то, что услышала ты. Ни при каких обстоятельствах не обвиняют меня. И собственные трудности их только «укрепляют в вере». Таких людей много. Ты же читала про Невесту Агнца. Эти люди – и есть Невеста. Я провожу селекцию, отсеивая тех, кто заражен яблоком. - Отсеиваешь, даже если они пытаются делать только доброе? - Если знаешь доброе – знаешь и злое. Заберу сегодня у тебя половину мира, отниму слова, сделаю агрессивной. Рассердишься на меня? Сможешь? - Ты разве не знаешь, кто заражен… этим… яблоком? - Все. Но и выбор есть у каждого, болеть или не болеть. Что именно слышать, как именно плакать. Перестанут ловить меня на ошибках, ставить оценки, играться в доброе-злое, мечтать о какой-то там справедливости – буду я им Любовь, а не Судия. Не нужны никакие законы, границы и рамки. Только вера в меня. - Но как же ты оправдаешь зло? А-а-а, тебе пофигу. Главное – чтобы поклонялись. Нет понятия «зло» - нет претензий к тебе. Думать больно, невыносимо. В царапучее крошево льдинки. Выжигающий холод идет изнутри, от живота, от костей. А снаружи - тепло ли, зябко ли - тело не слушается и не слышит, как обезболивающим обкололи. Фиг поймешь – лежу я сейчас, или сижу. Половинка букашки вздыхает… громко, прерывисто, совсем как… Кто? Кто же? Девочка. Там, за стеной, была девочка. Никак не нащупать имя… Слова заменились картинками, как в детском саду. Белла! Да, Белла вздыхала так после слёз. Холодно. Пар от дыхания заслоняет бельмом окно. Устала. Не могу больше. Бельмо раздвоилось, шевелится. Говорит. Слишком быстро, я не понимаю.
- Откуда у больной книги? Библия. Это кто ж догадался, а? - Я видела, но не стала забирать – орать же начнет, агрессивная стала. Пусть играет. Все равно читать теперь не умеет.
* Ф. М. Достоевский
14
В окно смотрела – вечер был ярким, радостным. На соседнем карнизе голубь цвета какао, раздуваясь и важничая, уговаривал молочную голубку. Солнце мягко и медленно таяло - брусничного мороженного шарик на теплом яблочном штруделе. Лучи жарили через стекло, дети и птицы старались перекричать друг друга. Небо – фантик от леденца – разноцветно-прозрачное, пахнет сладко. Через все окно наискось протянулась фиолетовая вязь облаков. Давленной вишней брызнул закат, затемнил контражуром сложный рисунок крыш. Стоило выйти – все изменилось: солнце сгинуло, небо погасло. Запад стал мутно-розовым, мочой «цвета мясных помоев». Ветер толкается, бьет по щекам ледяными ладонями, гонит, гонит домой, иди же скорей, не оглядывайся. Но разве ж могу я без приключений… И откуда он взялся, такой красавец. Думала пьяный, хотела мимо пройти. Рвало желчью, сам встать не смог. Сознание спутанное, похоже, что обезвожен. И, скорее всего, низкий сахар. Было страшно оставлять одного, но все же дошла до ларька за водой и конфетами. Облила лицо, заставила пить. Хор-рош… Бродячий кот: взъерошенный, злой, щека расцарапана, щетина с пятнами проседи. Глаза запавшие, красные, губы потрескались и кровят – картинка в учебнике: «бежавший из плена». Сначала от помощи не отказывался, но когда собралась звонить в больницу, стал агрессивным. Но надо же сахар проверить… На левом запястье шрамы – «скрипач»? Декомпенсация*? Бежать, бежать, из дома вызвать сантранспорт. Жаль его. Лицо умное, черты тонкие – северный понтид. Не могу уйти.
Похожа. Глаза – миндалинки, (откуда ты, Валя? Средиземное море, аромат винограда, послеполуденный морок – все далеко, все неправда), нижние веки кажутся чуть припухшими (как ни посмотришь – смеются глаза. Смех после долгого сна, смех после долгих слез). Цвет другой, (чай, горячий, крепкий и сладкий. Золотые блики, рубиновые всполохи), алюминиевый мягкий холод, но так же по контуру радужка на полтона темнее. Смотрит, как Валя, прямо в глаза, это редкость. Смотрит… Как на ребенка, когда кормят кашей. Сейчас проведет кончиком ложки по моим губам, а сама рот разинет, демонстрируя несмышленышу, как надо «ам», улыбнется одобрительно, покивает, похвалит, подберет ложкой капельку с подбородка. Не женщина, а хаос в чистом виде: слишком мягкая, слишком бесформенная. Лицо лишенное черт, блеклый голос. Жидкие русые волосы – такие православный бог лепит со смыслом, чтоб хотелось прикрыть платочком. Одиночество пахнет, как влажная шерсть, скулит издыхающей псиной. Латентная самоубийца: закрылась, оделась в серое, катается по цветастому миру безответным клоком поддиванной пыли. Играет со мной в добрую самаритянку. Что с тобой не так? Думала смысл жизни – быть счастливой, получать ежедневный паек удовольствий, а когда не срослось, побежала иконки намаливать. Или проклюнулось «чувство и вкус к бесконечному», захотелось загробной жизни себе и близким. Не бездушной справедливости, не воздаяния, не платы по счетам, как в каком-нибудь буддизме, а милости и вечной халявы. Знаешь, милая, бога нет. И отчитываться за сегодняшний вечер придется перед собой.
Провожаю его до дому. Все не правильно, все не так. Как бумажную карту пришпилил к стене, читает, втыкает флажки: здесь был, все увидел, все понял. Глаза узкие, лисьи, лезвием по нетронутому, по сокровенному, что от себя-то прятала. Чем больнее, чем глубже режет – тем сильнее мне жаль его, тем уродливей и прочнее швы. Нет ничего страшнее сомнений. А вдруг он прав? Мы напуганы и одиноки, взываем к течению, что несет нас неумолимо, взываем в надежде на хоть какой-то отклик. Но мы действительно одиноки, а течение – просто течение, не разум, не смысл, не надежда. Что ели он прав: и религиозность, и тяга к знаниям - всего лишь формы психоза. Ведь верят, как любят, не слушая доводов логики – не потому что, а вопреки. Нормальные люди, раз они все еще живы, не задумываются о смысле. Здоровая психика борется с вопросами без ответов, как с вирусами. Вера в бога – вирусная инфекция, только заболевает не всякий. Я – православно-инфицированная, РПЦ положительная, значит я просто неустойчива психически. А если предрасположенность к вере наследуется? Как предрасположенность к шизофрении, а стрессовый фактор – пусковой механизм. Горло дергает страхом Екклесиастово "Участь людей и животных — одна. Как те умирают, так умирают и эти. Одна душа у тех и других, и человек не лучше бессловесной твари. Все идет к одному концу. Все вышло из праха, и в прах возвратится. Кто знает, возносится ли душа человека вверх, и спускается ли душа животного в землю?" Кто знает? Но ведь Бог отвечает на мои молитвы!
Вот трепло. Всего полчаса – и я знаю о ней почти все. Медсестра в детском садике, дочке Танечке девять лет… Наша Таня громко прячет Тело жирое в утесах. Что за хрень. Мозг действительно сдох. Ответ на молитвы – доказательство существования бога. Она это серьезно? Спроси любую школьницу – она с удовольствием расскажет, как на нее смотрят мальчики. Факт, что всем зрячим свойственно пялиться в расчет никогда не берется. Не считаются взгляды дяденек-тетенек-бабушек-дедушек, замечается только то, что хочется замечать. Любая старушка поделится страшным секретом: как ни глянет она на часы электронные – всегда парные цифры видит. Вот трактовать этот удивительный факт каждая бабка станет по-своему: от безусловности паранормальных способностей до вероятности скорого замужества. Даже если представить, что душа настолько трансцендентна, чтобы смочь сформулировать суть своей проблемы, а бог настолько трансцендентален, что сможет опуститься до особенностей мышления тупого человечка. Как и о чем конечное может беседовать с бесконечным? Если бог всезнающ – знает наперед и проблему твою, и текст молитвы, и точное время произнесения. Как знет грехи, которые ты совершишь, по воле его, и за которые он же тебя и накажет. Знает и того, кто, “креста” не выдержав, наложит на себя руки. Если все преопределено – какой смысл тогда рыпаться? Хотя… в жизни при любом раскладе нет смысла. Раньше казалось - человек есть то, что он сам из себя сделает. Что личные цели и устремления гораздо важнее объективной реальности, потому что тонкое всегда побеждает грубое. Только вот незадача: человек рождается личностью. То, что может он привнести, то, чем может как-то подправить себя – несоизмеримо с масштабом исходника. Ребенок с врожденным талантом к эмпатии, с мозолями на ладошках и понятием “жизнь – это работа”, оставляет твой опыт и книжные бдения далеко позади. Сколько ни старайся – не догонишь. Но тебя, овца, я знаю как подретушировать. Ха, может контору открыть, рубить стабильно бабло. “Меняю розовые очки, на поляризующие бого- и светозащитные, дорого”.
* “скрипач” (мед. сленг) – больной после демонстративной попытки суицида, с типичными ранами предплечья.
15
- За…ой! З…к…ой! Простое движение руки может прекратить кошмар, убрать ебучую весну, ебучую вонь (корюшка? огурцы?), отсечь стеклом, но эта сука не понимает, мои слова крошатся, звуки беспомощно дергают горло. Закрой, закрой, закрой, закрой же, закрой этот сраный кусок окна! Ненавижу. Устала. Подходит близко, слишком близко, непереносимо, пошла вон, дура. Что-то делает, вижу кусок халата с квадратным куском халата, как кусок окна, на куске окна, который, сука, открыт, который, сука, воняет. Розовые черви шевелят колесико, капелькам весело, капельки прыг-прыг, у червей жемчужные кепочки, на одном черве золотой поясок. Халат шевелится, заглушает окно (тухлым мясом? рыбным магазином?), дрянной кашей, которую в меня впихивают, уверяя, что она безвкусная. Наклонилась, душит дыханием, сунула кусок лица прямо мне в глаза, здрасте, шевелит блестящими, блестящие тоже смердят (сперма? пшонка?), уйди, вонючка, отстань уже от меня. Ой, блин, тебя еще принесло, зеленая распашонка, змеюка на шее, разве тело должно двоится, разве не язык? Не приближайся (попкорн? грязные носки?), у тебя зрачки дергаются, рисуют на мне ломаные. Стоп - втыкают в меня рыболовный крючок, дерг – разошлась кожа, стоп – новый крючок, кожа схлопывается, желание оттолкнуть остается. Ну хватит же! Говорить, говорить хватит, нижние зубы такие противные, это наверное неприлично – показывать нижние, ты надо мной издеваешься, они узкие, длинные, желтые, они темные в промежутках, убери от меня свои зубы. Я не понимаю слов, но ты врешь, сволочь, я не умираю, у вранья есть запах, и ты очень воняешь, ты… ты просто не хочешь, чтобы я здесь была. Ненавижу. Устала. Убери (курево? кедровая скорлупа?) холодное, хватить тыкать холодным мне в грудь, ха, справа нет ничего, пусто, я кончилась, а ты все тычешь, дурак. Ха-ха-ха.
Тьма отделяется от стены, (мамочка, я всегда знала, что она там, что она ждет, я же тебе показывала, каждый вечер показывала), слепая, глухая, грузная. Неторопливо замахивается, бъет костылем по затылку. Воздух делается пластилином. Жирным, вязким, вонючим.
“Неоперабельна” – голос прав, опереться мне не на что. Я лечу в глубокую нору, в гости к белому кролику в черном плаще. Он не точит косу, он сидит на комбайне, жмет кнопки и двигает рычаги. Тело падает неправдоподобно быстро, вниз-вниз-вниз, а душа визжит изумленно-беззвучно в унисон с одним из приборов.
Пластик ладони штампует губы. Тссс! Влажным блеском вспыхнуло красное. Стоп. Грета? Ты такая… целая! - Просто ты спишь. Во сне всё, как раньше. - Я не как раньше. Я могу быть мишенью для дартса. Если попадешь в правую половину меня – я ничего не почувствую, попадешь в левую – разнообразишь мне боль. - Ты никогда не умела шутить. - Мамочка, ну прости меня. Я была грубой. И ничего тебе не рассказывала. Я должна была его прятать от всех. Понимаешь? - Ты снилась мне перед самой смертью. Снилось, будто тебе три годика, ты пухленькая, с мягкой тонюсенькой кожей, ты пахла младенцем, так пахла, что мне все время хотелось плакать. Моя девочка. - Мам, мне так плохо! Я никак не могу. Вспомнить его лицо. - Ленишься, ленишься, не стараешься, талантливая, но ленивая, я же тебе говорил. Говорил, что самый ценный повтор – тот, что после “не могу”. Значит сейчас начинается самое важное. Ты же помнишь: усталость, отказ мышц – штуки иллюзорные, на них нельзя обращать внимание. Тело можно и нужно обманывать. Боль и победа – величины относительные, и ты раньше такие уравнения щелкала с легкостью. Ты можешь. Просыпайся.
Там, на поверхности сна, слова рассыпались, и стало вдруг ясно: “счастье” – это “сейчас есть”. У мертвых нет ничего, поэтому мне так нужно. Необходимо. Постараться вспомнить.
Ветер за окном захрапел, выгнул шею, тряхнул седой гривой, грудью ударил хлипкость больничной стены, задышал прохладно Вале в лицо.
- Ты уверена? Больше ни о чем таком важном не хочешь подумать? – на спинке божьей коровки хаотично мелькают цифры: две с одной стороны, две с другой. Числа то уменьшаются, то увеличиваются, только самая левая цифра стабильна. Ноль. Зеро. Ничегошеньки. - Что за мультфильм? – спрашивать некогда, но Валя всегда старалась быть вежливой. - Время до комы. Но ты не бойся. – щека Беллы влажная, слова влажно дрожат, челка смешным зигзагом расчертила лоб. - Уверена? – голос красный и лаковый, цифры торопятся, Валя не отвечает, сердце бьет в горло, во рту липко, в голове горячо. - Пошла!
Ну скорее. Найти. Мост идет меня, цепляет перилами руку. Безвольтна тяжесть цепей: Ломоносов глядится в Фонтан. Купание только бомжами по лестнице справа вниз. Иначе испачкаешь воду без спирта креста на грудь. Отсюда не видно как в морось смеется Аничков конями. Небо чиркает брюхом дома, кричит размах чаек моим лицом. На кого ты оставил, поставил-то на кого. Нёбом лопнет пузырь, Питер воздух гриппозный входит глубже и снова на каждый вдох. Два пальца глотают глаза, вырвать голову легче и можно спать. Город станет болеть, места нервов мышьяк еще тех времен. Мостовые слоятся сетчаткой, коммуной плюются по цокольным. Тараканьи головы вставить по тридцать два изо рта. Улыбки, топоры, щи, получится как у Петра. Крестить городом чашу. До дна, до дна. Идти. Быстрее. Найти. Окунуться наощупь тепло, тембр, запах, родное. Глотать жизнь небесных колодцев: не опускай ресниц, не отпускай, я вдыхаю в твой вдох бесконечное “здравствуй”. Очень мягких едва касаясь нежность лить через край. Плыть, голос по венам в сердце пускать, пропускать между пальцами жесткость пружинок. Ловить, шепот горячими бусами сыплет на шею и грудь. Обрести, обнять, таять, втекать, растворяться, кипеть. Бежать. Губами. Дорожкой волос. И ты снова стоп-стоп… не так быстро…
за нами
никто
не гонится…
Postscriptum:блин. это еще не конец, сорри
|